05.05.2014
0

Поделиться

Эранос 1955. Опыт единой реальности и симпатии вещей. Часть II.

Эрих Нойманн

Эранос 1955 Опыт единой реальности и симпатии вещей.

Часть II.

Полярный мир нашего сознания связан не только с психическим глубинным слоем, но и, выходя за его пределы, связан также и с лежащей в его основе и питаемой его реальностью, называемой нами единой реальностью. Даже если наша повседневная жизнь проходит исключительно внутри миров противоречия субъекта и объекта, это фактически всегда справедливо лишь в том случае, если мы полностью идентифицируемся с эго, как центром нашего сознания. В противном же случае это также справедливо, если мы в стороне от концентрированности на эго существуем как «целостный человек».

Мы распознали архетипы как элементы единой реальности. Они так же являются связующей нитью с ней, так как везде, где архетипический мир вторгается в нашу жизнь, а также управляет ею, мы вступаем, даже не зная того, в контакт с единой реальностью.

Так как архетипы и связанные с ними эмоционально выраженные комплексы персонального бессознательного всегда представляют собой также факторы беспокойства, то присутствует заложенная в психическом развитии тенденция сознания, эманисипироваться от глубинного слоя и существовать в своем, в некотором смысле самодостаточном мире сознания.

Эта попытка жить как «только-эго» в «только-полярном» мире сознания, становится, как нам известно, несостоятельной из-за того, что мы, как в беде, так и в благополучии при помощи нашей целостности и живущей в ней центроверсии, тенденции к реализации этой целостности, выкидываемся из нашей односторонности и сталкиваемся в конфликт, обыгрывающийся между эго и самостью, между существованием в сознательной однобокости и тенденцией целостности. Этот конфликт проявляет себя не только в переживании нецелостности человеческого бытия, но и в опыте, что наша полярная действительность не является «по-настоящему» истинной реальностью.

Архетипический образ истинной реальности, каковой является единая реальность, возникает во всех мифах и религиях человечества как доисторические времена богов и как рай, как изначальное состояние мира, как «правильный» мир великих предков, как время обнаружения связи Бога, человека и вселенной, как мира, находящегося «за» всем проявленным. В ритуале, религии и искусстве происходит обращение к этому миру, и налаживание связи с ним всегда означает обновление поляризированного человека в волнении, которое уносит его эго от его состояния в сознании и в разделенном, «падшем», лишь человеческом мире, и восстанавливает его при помощи прикосновения с великим миром источника.

При этом мир единой реальности проявляет себя превосходящим любой опыт и любую познаваемость, и даже там, где он, как в мистике, приносит с собой свойство абсолютной реализованости, он остается бесконечно избыточным, чем-то, в чем испытываемый этот опыт человек, как может показаться, тонет или растворяется, так как бесконечно переполняется его познавательная возможность.

И хотя каждый нормальный современный человек живет в мире эго и сознания, но все же есть индивидуальные, типологические и обусловленные возрастными фазами различия в отношении человека с единой реальностью.

Мы знаем о большой близости человека искусства к бессознательному, к миру архетипов, но также и о большой близости к тому, что мы называем единой реальностью. Его отличает не преобладание психического или бессознательного, а наибольшая близость к миру источника. Для него характерна не большая односторонность, а, вопреки необходимой однобокости развития нашего сознания, именно большая открытость изначальной целостности. Благодаря своей природе он обладает, если мы действительно склонны считать единую реальность истинной, наибольшей близостью к целостности реальности, что вполне может быть тесно связано с тем фактом, что он обладает меньшим ощущением реальности в смысле нашего сознания, которое часто совмещает окружающий внешний мир с реальностью.

Творческое проявляет себя в человеке по-разному, как в религии и искусстве, так и в науке и межчеловеческом взаимодействии. Так как даже все научные познания возникают в творческом человеке. Познания нашего сознания хоть и являются опытом некоторой части реальности, но и она происходит из единой реальности и тесно связана с ней. Еще не интегрированные частичные познания фрагментированных реальностей нашего сознания являются в своей ясности и четкости освещенными участками единой реальности, и также в каждой тенденции нашего сознания к целостности опыта живет глубокая взаимосвязь нашей природы с целостностью мира. В каждом любопытстве ребенка и в каждой жажде к знаниям исследователя скрыта часть непреодолимого стремления овладеть этой нашей связью с целостностью мира, и каждое новое и определенное знание обогащает предназначенный для интеграции опыт целостности человека.

В другом месте[1] мы говорили о том, что творческий человек выделяется повышенной напряженностью между сознательным и бессознательным. Сейчас, когда не человек, а познаваемый им мир стоит в центре нашего внимания, мы должны это сформулировать следующим образом: для творческого человека характерно напряжение между поляризированной реальностью его эго-сознания и переживанием единой реальности, которую он творит как целостность. И в то время как ребенок совсем ничего, а древний человек лишь частично может сказать о единой реальности, в работе творческого человека всегда также живо стремление оформить и сформулировать при помощи сознания то, что он смог познать о единой реальности.

Если при некотором немалом количестве творческих людей достаточно жива изначальная связь и матриархальная фаза не вытесняется патриархальной, а явно присутствует наряду с ней, то это означает, что тем самым акцент делается на опыте единой реальности, которая становится проявленной в опыте материнского архетипа. Эта «неполная отделенность» творческого человека от материнского архетипа и его мира проявляет себя в подчеркнутости архетипа ребенка в его психе. Это не говорит о том, что творческий человек якобы является ребенком, он им является в том числе, и все, что мы в другой связи говорили о символическом целостном мире ребенка, его бодрость, его символический опыт живого равно как и возвышение земной жизни являются действительными на более высоком уровне также для него. Но именно то, что творческий человек не может быть идентичен живущему в нем миру ребенка, так как он обладает взрослым патриархальным эго и современным сознанием, создает одно из конфликтных напряжений его бытия.

Наш опыт, задачей которого является представить некую определенную связь, не пытается достичь чего-то больше, чем осветить некоторые грани сути творческого. Мы хотим постараться разъяснить на мире искусства то, что мы называем пониманием или восстановлением единой реальности.

К парадоксальности того, что мы называем единой реальностью, относится то, что она хоть и проявляет себя в творческом человеке и с его помощью, но может и не быть им «понята». Не он ухватывает ее, а охватывается ею, и даже если он в полном сознании свой интуитивный или единожды охвативший его опыт пережил и почерпнул из него, то фактор первичной потрясенности здесь играет довольно важную роль. Здесь мы подразумеваем не только относительную автономность творческого процесса, который является всегда щадящим и источник которого, словно вторжение и словно мгновенно или постепенно пробивающийся взгляд на вещи, никогда не может быть преднамеренно инициирован или достигнут эго.

Очарование, которым охватывается эго и при помощи которого человеческая личность становится инструментом трансперсонального, говорящего в ней, всегда идентично с неким эмоциональным потрясением, что находится в противоречии с нормальной ситуацией управляющего своими функциями эго-сознания. Но именно эта, быть может мгновенная охваченность эмоциями является предпосылкой процесса единения и наполнения, который создает относительную целостность творческого человека и делает его частью возникшей в нем единой реальности.

Эта эмоция относится к Эросу, который пытается воссоединить изначально взаимосвязанный и неделимый мир субъекта и объекта, внутреннего и внешнего, и, как минимум частично, вновь воссоединяет его. В этом смысле логос человека искусства, как бы он ни был силен, подчиняется силе его Эроса, который в искусстве создает новый мир, обладающий в своей сути чертами единой реальности, является ее образом или порождается ею.

Мир искусства не является психической субъективностью, неважно связан ли он внутренне с субъектом человека искусства, но он и не является связанной со вселенной объективностью. Даже там, где он, что уже довольно редко, в истории человеческого искусства проявляет себя натуралистично-реалистичным, он всегда является изменяющим, всегда символическим миром. В символе выражает себя единая реальность, насколько она вообще выражаема, он, как и она, отстранен от мира противоположностей, в котором познает наше сознание; символ невозможно принизить до одной из этих противоположностей и он не является всего лишь их суммой. В нем всегда живо нечто избыточное, чем охватывается целостность человека, и человеческая целостность опирается в символе на реальность, которая принципиально выходит за рамки того, что человеческое сознание может охватить и сформулировать при помощи его четырех функций. Функции сознания хоть и делают возможным ориентирование в окружающем мире и частичные познания, но ни в коем случае не понимание единой реальности, в которой мы живем, благодаря которой мы живем, которая, не смотря на все преграды, обращается к нам, и, как показывает человеческое развитие, которая не дает нам покоя. В пользу этого возможного для нас, как психической целостности, символического опыта лучше всего говорит опыт искусства.

Любое произведение искусства, будь то музыкальное произведение или живопись, скульптура или поэзия, выражает что-то в определенном смысле завершенное и единственное в своем роде о состоянии мира, а точнее, всего мира, охватывающего внешнее и внутреннее, мира объектов и человеческого. В оригинальности каждого великого произведения искусства, но не только в процессе создания, а также в его настоящем восприятии, устраняется разделение реальности нашего сознания. В произведении искусства мы познаем распространение психе на мир также как и душевность мира, душу мира. Видеть в этом только проекцию человеческого не свойственно реальности, так как это «душевно-мировое» единой реальности обладает психическим, которым оно познается как душевное, как только из него появляется нечто ему адекватное. Так же как говорится: «Не будь глаз солнечным, не смог бы солнца он узреть», так должны и мы сказать «не было бы психе от мира, оно не могло бы познать мир». Подобным образом и мир является «психе-образным», иначе бы он не мог создать психе и быть им познан. Поэтому мы говорим, что в символизме искусства реальность мира становится понятнее и человечнее одновременно. Связь, которую получает мировое с человеческим, когда оно выражает себя и обращается к нам, происходит из единой реальности, которая является общей родиной, из которой вышел как мир, так и мы сами. Стих – о чем он говорит, что он подразумевает? Вещи внешнего мира ли это, или это душевное, что движется в нем? В стихе Гёте: «Наполни тихо куст и пруд небесным блеском, освободи, наконец, полностью мою душу»- к кому здесь идет обращение? Является ли это областью природы – да – это Луна. Луна – какая Луна – что такое Луна? Та самая «вещь»: Луна? Светящееся природное тело Луна, спутник земли с кратерами и вечным холодом – как может оно освободить душу? Так все-таки нечто психическое, отражение на внешнее – все-таки душа сама – и она не нуждается ни в какой Луне, чтоб освободиться. Заблуждается она, душа, и путается? Как она может заблуждаться? Все мы знаем и каждый из нас это испытал – и куст, и пруд, и луна – они настоящие; освобождение, которое они приносят, проистекает из прикосновения с ними. Являются они внешними, являются они внутренними? Ни то, и ни другое – нечто единое становится реальным, чем-то, что отстранено от обоих и содержит их. Внутренняя Луна и внешняя Луна – они являются одним и тем же – та же самая Луна, которая в конце «Песни земли» художника восходит над горизонтом, ни земная, ни душевная, а та, которая соответствует ей как нечто живое в единой реальности. И таковым является любой стих, любая поэзия, любая картина, любая песня. Мы можем это связать со многим: с формой, стилем и духом времени, с народом и эпохой, с творческим человеком, его индивидуальностью, фазой и жизненными стадиями его бытия, живущими в нем древними образами души, но и этого всего не достаточно, так как истинное, то, что нас впечатляет, находится не внутри и не извне, а в неком возникающем потустороннем, что обращается к нам и, на мгновения, освобождает.

В этом опыте мы возвращаемся назад к реальности, которую мы потеряли, так как она стала для нас объектом, чем-то противопоставляемым. Таким образом, в искусстве симпатия всех вещей, ее «обращение-к-нам» и наша «принадлежность-к-ней», становятся вновь живыми и понятными, понятнее, чем это обычно происходит между нами и тем, что мы называем природой или миром. То, что соединяется в одном образе и проявляет себя как симпатия, не является вещами или их образами, а символами, которые именно в таком своем виде и в своей взаимосвязи выражают нечто другое, чем они есть. К чему нарисованный букет цветов, если существует бесконечное количество настоящих цветов, более красивых и живых чем все нарисованное, если удачно зафиксированное и при всем проходящем вечность произведения искусства не взывает к чему-то другому в реальности. Если вещи не по собственной воле через инструмент человеческой души были объединены в произведении искусства, они проявляют себя как нечто «совсем другое». В единении и целостности, выделяющих произведение искусства, нечто приходит к спокойствию и реализуется, даже если это является просто потоком цвета и разломом форм, нечто выходит так же за рамки только психического равно как и только мирового. Это действительно для всех видов искусств, так как все являются символами, во всех вновь объединяется то, что эго вынужденно разделять. Камень художника является телом и душой, музыкой, чувством, движением, законом и духом, чем-то не только психическим, но и указывающем на нечто реальное, а, точнее, на то, что мы, довольно прозрачно, называем единой реальностью. Также и портрет – это не только человек, не только его психе, а, достаточно необычно, цвет и полотно, носители символа чего-то о его богатстве, что уже выходит за пределы человеческого. Так стул обладает душой ван Гога, и одновременно проявляет себя чем-то обладающим душой, что находится вне всего человеческого.

Существует так много стульев – зачем их рисовать? Существует так много деревьев и гор, что значит то, что люди, которыми мы восхищаемся как творческими, всю свою жизнь, иногда до полного отчаяния пытаются их нарисовать? Они же не могут быть просто необыкновенно сумасшедшими; или как объяснить то, что мы, все чествующие их, все человечество, также являемся необыкновенно сумасшедшими? К чему «повторение»?

Конечно, все мы знаем, что это не «воспроизведение». И все же, возьмем картину Вермеера, она не «реалистична», разве это не характерно для него, как и для многих других, что они не исходят из того, что мы называем природой? Люди, предметы, цветы? Такие как они есть. И они никогда не будут нам объяснены в том смысле, как их объясняет Ван Гог, ирисы которого являются темным и одновременно ясным пламенем, прорывающим повседневность. Но что у Вермеера? Мы можем сказать красиво, не зная о том, что это и что мы под этим понимаем. Так много мнений об этом, так много теорий, и в этих картинах также не что иное, что есть или могло бы существовать в реальности. К чему же тогда воспроизведение и восхищение им? Только потому, что мы при помощи его распознаем красоту мира и оно напоминает нам о нем? Только потому, что в этих картинах становится видимой симпатия всех вещей, их человеческие и сверхчеловеческие красота, значение и жизненность?

Я этого и сам не могу понять, но буду продолжать восхищаться. Но я не верю, что речь идет лишь о красоте форм, цвете, свете и прочем, хотя они в некоторой степени играют большую роль.

Но речь идет все же о том, что процесс восстановления, произошедший в творческом человеке, обращается к нам через его творение как ставшее чем-то вечным, независимо от того, что и как изображено. Это и есть становление целостности творческого человека, который стал силой своей целостности и, одновременно, стал как она миром, так, что в этом единении мира и человека может проявить себя и отразиться единая реальность.

Возможно, вам известна дзэн притча[2], в которой некий мастер, Базо, указывает своему ученику на диких гусей и спрашивает: «Кто они?» Он отвечает: «Дикие гуси, господин». Он спрашивает дальше: «Куда они летят?» Тот отвечает: «Они улетели, господин». На это мастер скорчил лицо и закричал на него: «Ты говоришь, они улетели, но они все равно здесь, с самого начала». И дальше говориться, что ученик покрылся потом и у него произошло cатори (просветление). Я не пытаюсь показать, что я понимаю эту дзэн притчу, но каждое произведение искусства, как мне кажется, соответствует этим всегда присутствующим гусям в остановившемся времени. Ведь искусство является только уточнением мира, а сам мир становится почти неотличимым от искусства, если он озаряется вспышкой чего-то, перешедшего из единой реальности в нашу. Именно тогда реальность становится прозрачной как стекло, и стул перепутывается с целым миром, который жив в нем, и вся единая реальность сжимается в фиксированный момент, в котором мир перестает быть разделенным, время больше не течет, и человек и стул больше не противостоят друг другу как нечто чуждое. И тогда быть может и гуси не летят. Они забывают время и пространство вместе с нами.

Только лишь в фантазиях, возможно, я могу допустить это, так как это объясняет, что могло бы быть тем, что я называю единой реальностью и что ее, возможно, вообще не существует, или все же она существует, но мы постоянно забываем об этом, и нам надо постоянно об этом напоминать. Это и делает искусство и это происходит с творческим человеком, когда его настигает творчество.

Особая примечательность искусства, т.е. то, что мы называем красивым, всегда подчеркивается и объясняется суть мира, которая указывает на переживание единой реальности, которая является более истинной и реальной чем обычно переживаемый нами мир. Мы переживаем наш мир как подчиненный нашему временно-пространственному эго-сознанию, как проходящий, в то время как в произведении искусства мир сохраняется как нечто вечное. В нем «остановись, ты так прекрасно» становится фундаментом нашего опыта и именно тем самым выбивается из ритма нашего поляризированного сознания. В некотором смысле мы внутренне останавливаемся, независимо от того движется ли само произведение искусство с течением времени как в музыке, или находится в неком вечном пространстве как в скульптуре. Неслучайно мы находим в связи с дзэн подчеркнуто разнообразные пути выражения искусства, как поэзия, живопись и икебана, и насколько то, что Херригель[3] описывает в искусстве стрельбы из лука, плотно связанно с творческим процессом, вам подтвердит любой человек искусства, который читал эту книгу.

Если Рильке говорит «Красивое ничто иное, как начало ужасного»[4], то красивое, о котором идет речь в связи с единой реальностью, что было, конечно же, известно Рильке, является совсем иным. Я не хочу, да и не могу, объяснить значение красивого, что является в нашем смысле и в смысле дзэн некоторым происшествием, неким «жизненным процессом», который остается недоступным для логического формулирования нашим сознанием. Но в любом случае в этом красивом возникает нечто вроде жизненной истины; оно проявляет себя нам в некотором не формулируемом смысле как нечто правильное, как некое «вот оно!», котором мы, если мы для этого открыты, некоторым неописуемым способом захватываемся, и это происходит при виде красоты природы точно так же как и при виде примитивной маски, греческой колонны, картины Леонардо или токатты Баха. Этот процесс является таким же «приходом-к-себе-самому» человека как и «попаданием-в-мир», но в такой же мере реализация и интеграция человеческой целостности как и частичная интеграция единой реальности. Нечто в нас, равно как и в мире, проявляет себя сформированным, уравновешенным, подвижным и наполненным смыслом, и одновременно одно связанно с другим и проявляет себя основанным на третьем, которое мы называем «Единой Реальностью».

Если нуминозное и потрясающе-живое реальности обращается к нам со стороны великого искусства, то под ним подразумевается большое изменение нас и нашего мира одновременно. Как говорится у Рилке о торсе Апполона: «И нет ни единого места, которое б тебя не видела. Ты должен изменить свою жизнь». Обычно мы живем в мире напряжения и рассеянности одновременно. В охваченности любым большим искусством, как и при помощи любого встречающегося нам проявления искусства, мы приходим к покою и центру, который не относится к этому миру. Под этим я не подразумеваю ничего мистического, пусть мы даже и приписываем мистиков, т.е. религиозно творческое, тому же феномену.

Но, в то время как мистики погружаются в закулисную динамику мира, в «божественное Ничто, оживляющее мир», люди искусства, а с ними и мы, познают как любящие видимую единую реальность, живущую в этом Ничто, от этого Ничто и как это Ничто.

Люди искусства не изолированы только лишь в невидимом, но обратились к чему-то открывающему себя. Но для них, в зависимости от того, насколько они велики, мир, как бы он ни был устроен, и форма стали проницаемыми для оживляющего Ничто, одновременно являющемуся Всем. Таким образом в придании формы они прорываются сквозь нечто поверхностное и прикасаются к фону и фундаменту того, что они формируют. Это может происходить в великом разнообразии видов и форм, стиля и техники. Существенным остается то, что нечто получившее форму не является чем-то изолированно поверхностным, а проявляет себя как встроенное в некий несущий фон, и неважно, проявит ли оно себя как свет или краска, как бесконечное пространство или бесконечная мелодия.

Опыт откровения, также как и живого в нем Неописуемого, является опытом Эроса. Таким образом, люди искусства являются и возлюбленными богов, и возлюбленными мира, причем называться возлюбленным значит, быть в состоянии соединиться, а не оставаться в себе. Соединение через Эрос, в котором возникает единая реальность, не является мистическим исчезновением человеческого, а является усиленным бытием. В этом опыте живет Эрос человеческой целостности, а не эго; но это эго, как потомок самости, согласно своему строению делает видимым и творческим именно этот аспект стоящей за ним целостности, самости.

Но и в другом, человеческом смысле, проявляет себя власть Эроса. Человек искусства всегда и именно поэтому является индивидуальностью, и при приближении к самости становится заметней управляющая всем бытием парадоксальность, что существует только лишь в индивидуальности и все же Самость является «каждым» из них. Именно поэтому творческое является индивидуальным и анонимным. Его невозможно перепутать, как и каждого великого человека искусства, и все же произведение искусства не могло бы охватить каждого из нас, если бы во всем этом индивидуальном не проявлялся бы «каждый». Также и здесь проявляет себя объединяющая сила творческого Эроса. Индивидуальное достижение человека искусства является также замещающим, оно раздаривает то, чего достигло само, и в любовном восстановлении единой реальности дает нам всем возможность, стать восстановленными. Но парадоксальность самости выходит за рамки того, что самость является самым индивидуальным и одновременно «каждым» и даже этот выход за пределы был описан в изначальной символике мифа. Символом изначального равенства «человек-вселенная» является Адам Кадмон, предвечный человек, и этот Адам Кадмон является символом как вселенной так и самости, единства человеческого психе. Но если стало понятно, что психе как и для нее предназначенный мир соответствуют лишь поляризациям нашего сознания, мы также почти можем понять парадокс, что самость одновременно является и символом единой реальности. Мы сами незаметно погружаемся в глубочайшие наши глубины, переходим в единую реальность, являемся не только инкорпорированными в нашей телесной самости, и вырываемся повсеместно за пределы этой реальности. Это так, если бы процесс воплощения, о котором мы говорили в начале, как о входе в пространнственно-временную вселенную при рождении, постоянно остается неоконченным или проявляет себя несостоятельным в творческих равно как и других пограничных состояниях.

Зато мандала, которая является образом психе, также является образом мира. Но что означают эти четыре элемента, которые так часто появляются в мандале, что означает, что мы состоим из внутреннего и что значит, пройти в посвящениях через все эти элементы. Нельзя эти элементы воспринимать как только «характерологические» или «психологические», но мы должны в основательном и вселенском смысле распознать их как нечто общее для нас и мира. Из общего состоим мы и мир, и фундамент симпатии всех вещей с нами таится в том, что мы такие же как они, из того же материала или не-материала. Мы являемся «вселенной в миниатюре», вселенной как Адам Кадмон «человек в своем величии».

С символическим образом вселенной как Адам Кадмон, мира как великого человека, мы приближаемся к религиозной интерпретации единой реальности как некой божественной сущности. Мы понимаем, что это значит, если мы психологизируя и мифологизируя скажем, вселенная и мы были «созданы». В противоположность известному нам психическому мы наталкиваемся на нечто, от чего мы произошли, нечто потустороннее, что одновременно создает и окружающий мир, и мир психе, и психе. Но символ Адама Кадмона является человекоподобной фигурой, как и вселенная, божественная фигура как и единая реальность, как мы сказали в другом месте, самость является конфигурацией поля самости[5].

Мы знаем, что мы, по существу, не имеем возможности реализовать то, что подразумевает или, лучше, чем живет дзэн-буддизм. Да и как мы могли бы, если решающее переживание для дзэн-буддиста наступает только после десятилетнего напряжения. Поэтому я применяю дзэн-примеры только как аналогии, которые возможно, исходя из дзэн-мудрости, являются ложными. Но ведь это не запрещено применять дзэн в этом смысле, иначе все труды, связанные с переводом работ дзэн и их дальнейшего распространения, были бы также бессмысленными. Там говориться, что каждая травинка, каждый листочек, каждый запах, все и каждое «являются» Буддой, но в этом случае речь не идет о пантеизме.

Здесь сразу возникает вопрос: не является ли нуминозное, что проявляется в травинке и всем «природном», не-периодическим и не-человеческим, и не является ли эта форма откровения западному человеку в его религиозных предпочтениях чем-то меньшим, чем представление нуминозного как чего-то исторического и, в противоположность природе, духовно-человеческого?

Очевидно, противоречие между персональной и не-персональной формой манифестации нуминозного присутствует только в разнообразии человеческих констелляций, в которых нуминозное проявляет себя. Мы должны понимать разнообразные формы манифестации нуминозного также как и их исторические и психологические связи с группами людей, но перестать их оценивать. Именно в связи с этим, мне кажется важным, что в европейском человеке живо не только исторически себя открывшее и ставшее человеческим божественное, но и анонимно-бесформенное, возникающее в опыте единой реальности. Упор на бесформенно-нуминозного по праву находится рядом с другим, когда нуминозное там, где оно «обращается», переживается человеком как персональная трансперсональность. О ней человечество узнало тоже в тесном отношении к нуминозному, пусть это даже значит, что человек произошел от нуминозного или, как сформулировано в Ветхом Завете, является образом Бога. Эта связь настолько прочная, что часто возникает вера, что якобы от человека и его ритуального отношения зависит состояние мира.

Можно посмеяться над подобной антропоцентрической позицией, особенно если речь идет о лишней самоуверенности человеческого рода. Но к подобному отношению надо относиться благоговейно, так как оно основывается на нуминозном значении возникающего в человеке сознания, без которого не было бы и знания о единой реальности. Так как это знание может возникнуть только в нас и только потому, что мы вышли из единой реальности и вошли в мир нашего сознания. При всей так необходимой нам непритязательности нам придется и дальше защищать наше мнение, пока не сможем поверить, что одна благодарственная песнь выздоровевшего в опусе 132 Бетховена выражает и несет в себе гораздо больше, чем благодарение зверей, о которых псалм говорит, что даже они славят Бога.

Дилемма, с которой мы как современные люди живем, состоит в том, что мы как западные люди не можем и не хотим отпускать антропоцентрический акцент. Но мы в своем развитии пришли к чрезмерной концентрированности на нашем эго и из-за этой переоценки нашего эго мы попали в опасность развала нашего поляризированного мира. Так как мы попали в почти неразрешимое противоречие человека и природы, эго и самости, сознательного и бессознательного, сегодня возникает встречная констелляция единой реальности с укрепленной и приносящей освобождение силой. Поэтому нами движет нечто от концентрированности человеческого на эго к великому антропосу, Адаму Кадмону, в котором человеческое и вселенское еще не разделились. Именно поэтому нас подстегивает нечто к познанию целостности и единой реальности, и поэтому не только творческий человек играет в современности большую роль, которой человек никогда для сознания времени не владел, но также ребенок и «простой человек», в которых при помощи сознания не уничтоженной целостности молчит но жив опыт единой реальности и сохраняется бодрствующей и сияющей симпатия всех одушевленных и неодушевленных вещей.

Когда мне написала одна пациентка, что она не может избавиться от чувства, что Бог чаще предпочитает останавливаться на очень простых людях и детях чем на других, так как из них он говорит настолько четче, что никто из нас не может укрыться от этой истины. Но также как детское и познанная детской целостностью единая реальность вначале должны быть оставлены, стремление современного человека к целостности и к опыту единой реальности проявляет себя как некий внутренний закон нашего природного бытия.

Здесь возникает вопрос, который очевидно уже давно задавали многие. Мы говорим о единой реальности и связываем с ней символ Адама Кадмона, но мы представили это так, будто опыт единой реальности всегда проявляется в природе, на вещах. Несмотря на достаточно влиятельный человеческий опыт изначальной связи, мы как бы оставили в стороне человека и человеческое знакомство с ней.

Хоть мы и указали на то, что именно «человеческие» архетипы приводят к опыту единой реальности; все-таки нечто основное верно в выражении, что мировое превосходит человеческое в опыте единой реальности. Также и там, где становятся понятными архетипически обусловленные встречи человека с единой реальностью, примешивается само по себе, а это можно проследить в любовной лирике и мистике всех времен, и трансперсональное, символика которого связанна с миром и космосом.

Чтоб это лучше понять, мы должны вспомнить, что для человеческого является характерным как раз эго- и сознательная сторона личности, к которой принадлежит маска персоны и всё «слишком человеческое» персонального. Но там, где в игру входит глубина, которую мы называем «самость», при человеческом знакомстве вспыхивает не только человеческая вселенная Адама Кадмона, но так же и огромный мир вне- и над-человеческого, которым она одновременно является. Таким образом, любовная встреча, превосходя все персональное, становится не только встречей с богами, но и событием, чей вселенский характер призывается как само собой разумеющееся в стихотворных мольбах, применяющих небу и землю, цветок и камень, восход и закат звезд, и их восхваление. Значит ли это, что речь идет о любящем и о любви, но не о том единственном, который все это двигает?

Это очевидное противоречие исчезает при помощи того, что, как мы сказали, индивидуум в своей глубине переходит в мир единой реальности. Индивидуальное состоит в том, чтоб каждый раз испытывать, как манифестирует себя трансперсональное в каждом мгновении неповторимой индивидуальности. Как раз там, где индивидуум оставляет позади себя все персональное, становится различим голос вселенского единой реальности как нечто глубоко индивидуальное, становится не только мгновением в вечности, но и вечностью в мгновении[6].

Индивидуальность каждого состоит тогда ни в каком-либо роде аномальной оригинальности или извращенности, которую она делит с каждым камнем и каждым облачком, а в способности, как она переживает и проецирует постоянно новую неповторимость жизни как некую ежесекундно изменяющуюся вечность и отвечает творческой спонтанности бытия своей собственной. Произведения искусства являются, бесспорно, самым точным ответом подобного более или менее обширного и глубокого опыта, в котором единая реальность присутствует как неповторимая, так и вечная.

Нечто похожее происходит, как нам кажется, по своей природе и в процессе индивидуации второй половины жизни. Интеграция личности, перенос центра тяжести с эго на самость является идентичным изменению реальности. Также и здесь происходит на высшем, охватывающем сознание уровне, некий вид возврата к начальной стадии. И так как в мандале целостность людей и вселенной является единой, то с преодолением поляризированного мира сознания вновь проявляется аспект единой реальности.

Этот феномен очень хорошо можно пронаблюдать в индивидуационном процессе современного человека и связанных с ним творческих продуктов, картин и визуальных рядов воображения. Но также и здесь творческий человек является проявлением «каждого»; именно потому, что творческий человек никогда не упускал опыт единой реальности, форма, которая принимается в деле его жизни, часто становится величайшим откровением его жизни. Мы обозначили этот феномен в другом месте как становление прозрачности реальности. Он означает укрепление реальности и базируется на внутренней интенсивности творческого человека. Его вселенское сознание не становится слабее с годами, но так как он становится «прозрачным» для себя самого, то с раздуванием границ только персонального и только связанного с эго, начинает также сиять сильней то, что мы называем самостью и связанную с ней единую реальность. Эта видение насквозь, которое может настичь нас в любой будний день и может быть испытано в переживании какого-нибудь дерева или облака равно как и человека или животного, относится не только к переживанию большого искусства, но, очевидно, также к нормальному процессу второй половины жизни.

Я надеюсь, это станет понятно, что это не имеет ничего общего с раптусом, с некой бурной мистической одержимостью. Также здесь подтверждает себя манифестация так часто неправильно понимаемого Бога ветхого завета, который проявляет себя не в буре и молнии, а в столпах ветра.

Мы сказали вначале, пусть будет так, что воплощение психе надо воспринимать наглядно таким образом, словно она постепенно отделилась из состояния туманности, сконцентрировалась и поляризировалось как самость и эго. Процесс индивидуации кроме усиленной кристаллизации самости парадоксальным образом приводит к новому расширению и становлению психе вселенским, к восстановлению единой реальности.

Но даже это расширение, этот, в некотором роде, исход из замкнутости, инкорпорированности, в опыт отдаленности и отстраненности второй части жизни, остается, как это становится понятней на примере старения известно человека искусства, до глубины управляемой неповторимостью своей индивидуальности. Если мы поймем, что то, что восток называет «учение», как отсутствие образа и пред-сформированность, но что одновременно является всем и наполненностью, жизнью и движением жизни, скорей всего на следующем шаге мы придем к процессу расширения, совпадающим с процессом взросления. Самым захватывающим феномен будет там, где он не будет безмолвным, а где, как в работе жизни самых известных людей искусства, трансцедентное стремится к формированию и бесформенное принимает форму.

С этим феноменом можно познакомиться поближе на примере многих произведений искусства, живописи, музыки или поэзии. Если я попытаюсь привести одно из поздних стихотворений Гёте, то только как пример, в надежде на то, что все тяжело рифмуемое, что я собрал, может быть яснее, чем то, чего может достичь какое-нибудь теоретическое описание.

Сверху сумерки нисходят,
Близость стала далека,
В небе первая восходит
Золотистая звезда.
Все в неверность ускользает,
Поднялась туманов прядь,
Сумрак темный отражает
Озерная сонно гладь.

Вот с восточного предела
Ожидается луна.
С ивой стройною несмело
Шутит близкая волна;
Сквозь теней круговращенье
Лунный свет то там, то сям, —
И прохлада через зренье
Проникает в сердце к нам[7].

Красота этого стиха может быть проявлена, если его воспринимать как стихотворение природы, как вечернюю песнь. Если говорить о символике стихотворения, то это не значит, Гёте позаботился о какой-то конкретной символике, и неважно, что он это уже часто делал. Здесь речь идет о чем-то более простом и более таинственном одновременно: об абсолютной идентичности символа и реальности, точнее о восприятии и формировании некой части единой реальности. Как вечернее стихотворение, оно является и возрастным. Конкретика повседневных и жизненных вещей исчезает, появляется расширение мира и души некой изменившейся реальности. «Сверху сумерки нисходят, близость стала далека». Исчезновение или стирание контуров это как само исчезновение угасающего дневного света, и оно не лишено определенного беспокойства «Все в неверность ускользает, поднялась туманов прядь». Это могло бы, в другой связи, быть страхом. Но здесь ничего это не присутствует, на это только намекается. Здесь хоть и тьма, но она не безысходная и не окончательная, но как тихий триумф выживания, как песнь победы сияет следующий стих: «В небе первая восходит золотистая звезда». Ее свет, между сумерками, туманом и тьмой «вначале» восходящий, дает уверенность, является триумфальным выражением более высокой уверенности. Опускается ночь. Со словами «Сумрак темный отражает озерная сонно гладь» мы уводимся в нечто абсолютно темное. Но и это самое темное не является пределом. Отражающая гладь озера, как мы также знаем с востока, собирает все вместе в спокойствии не проходящего бытия. Но теперь, растворяя темноту, себя проявляет новый и другой свет в самом украшающем реальность стихе «Вот с восточного предела ожидается луна». Ожидание не означает ничего неизвестного или неясного; это не знание о чем-то, что уже присутствует, а о том, что постепенно возникает. Свет ночи восходит, и с ним появляется мир тайн, который связывает свет луны с новым рождением и бессмертием.

Но все это только ретуширование. По-настоящему изменяющийся и чарующий мир не имеет ничего грандиозного. Он является вечной жизнью, вечным движением, ясностью и красотой. «С ивой стройною несмело шутит близкая волна» и «сквозь теней круговращенье лунный свет то там, то сям». Эти стихи имеют нежность филигранности, но в них выражено и нечто невыражаемое: таинственная сущность отражения, составляющая внутреннюю жизнь движущихся ветвей как игру теней.

Но все, как восходящая луна, так и немая и нежная игра движущихся форм, погружено в живую тишину, в которой полностью растворяется и сумрак, только окутавший мир.

И вот, в стороне от всего этого, превосходя все и происходя откуда-то из другого места, последние строчки: «И прохлада через зренье [успокаивающе – прим. перев.] проникает в сердце к нам» . Какая тайна хранится в этих стихах. Какой глубокий выдох и вдох возраста и какое счастье ощущения близости смерти в одном слове «прохлада». Каким понятным становится страдание и болезненное беспокойство сердца при помощи маленького слова «успокаивающе» и тем самым преодолевается. И теперь, почти самое большое чудо этого стихотворения, которое является непривычным изменением мира, происходящим в незаметных и парадоксальных переходах, в котором прохлада через зренье проникает в сердце. В символе ночной прохлады собрано спокойствие и успокоение чего-то охватывающего весь мир невидимого, и переход всего видимого становится понятным в изменении взгляда, который больше не взаимодействует с солнцем, но и лунный свет не воспринимает, а становится смертью, при помощи которой невидимо-бесформенное достигает центра человеческого, достигает сердца.

Наоборот, природное проявляет себя как высшая тайна; вещи движутся, оживлены, одухотворены, озарены смыслом в мире, который является стихом, и в волшебном превращении человека и окружающего пространства жизнь становится прозрачной и открытой, как некое настоящее и отстраненное.


[1] Der sch?pferische Mensch und die Wandlung. Eranos-Jahrbuch XXII.

[2] Suzuki, Essays in Zen Buddhism, p. 238.

[3] Herrigel, Zeil in der Kunst des Bogenschie?ens

[4] Rilke, Duineser Elegien

[5] См. Die Psyche und die Wandlung der Wirklichkeitsebenen, Eranos-Jahrbuch XXI

[6] Здесь игра слов, так как «мгновение» может переводиться также как взгляд, т.е «..взгляд в вечность, и вечность во взгляде…» — прим. перев.

[7] Перевод Н.Кузмина – прим. перев.