Философский камень как кирпич на голову
(автобиографические эссе в гностико-алхимической эстетике).
Самое начало.
Обломок бессмысленного кирпича с маленьким, играющим на солнце кристалликом, вмерзшим в него фатально, как интересно! Я выколупываю этот кристаллик, бросая подальше, туда, где я его больше не увижу – через забор, в который упираюсь от века и до века, от утра и до утра. Там за забором – не помню что, не знаю что, но иное, а значит – свобода. Это наполняет удивительным чувством гордости – я освободил его, он был в плену, кирпичи связывают кристаллики. Но я не могу знать этих слов, ведь мне всего пять лет и, как и положено ребенку, я пребываю во власти образов того символического мира, из которого мне предстоит выйти. Выйти, чтобы вернуться на неизмеримо ином уровне. А в этом мире кирпичи, такие огромные, четырехугольные, тяжелые, неподъемные и неперетаскиваемые, представляли нечто чуждое, враждебное некой данности, которая была в них и была ими.
Так я прозрел первую благородную гностическую истину – душа, заточенная в прямоугольную материю, нуждается, чтобы её из этой материи освободили. Кирпич – субстанция, которая является строительной, мостовой, сатурнианской, тяжелой, падающей на голову превратностью судьбы, тьматьтьматьтьмать, одним словом. Я брал молоток Тора или Гефеста, чтобы раскалывать кирпичи, которые попадались на путях моих. Если мне не давали молоток или пытались запретить, я бил камень о камень, излечивая подобное подобным.
Однажды я ударил слишком сильно, и от кирпича пошла красная пыль. Она вдруг заинтересовала меня больше, чем эти кристаллики: она была чем-то принципиально отличным от кирпича, другим, делимым, легким, облегающим, играющим, дружащим с ветром, красящим воду. Заинтересовала настолько, что эта новая идея с головой захватила меня, как смерч красных пылинок со дна кораллового рифа. Тереть кирпич о кирпич, чтобы добывать красную пыль, было моим главным занятием. Минуты, часы и дни уходили на терку кирпичей. Мне казалось – превращая твердую субстанцию в порошок, я делаю что-то очень важное, нужное, интересное, значимое, заставляя камень становится пылью. И камни станут пылью, и в этом поможет железо Марса.
Так я постиг вторую благородную алхимическую истину: материя не зло, а исходный объект трансформации. Цель – красная пудра, или алый лев.
Игрушки покорными рядами шли под молоток, красивые машинки рассыпались под его тяжелыми ударами, а пупсики расчленялись, словно Дионис, в нежных и ласковых руках титанов. Более всего мне нравилось изменять предметы, придавая им иной статус, иную форму. Разве горка опилок, разбросанных по полу, хуже, чем медвежонок? Разве прекрасное колесо и стеклышко хуже машинки, в которой это колесо – всего лишь шина? Не более, чем еще одна онтологическая иллюзия.
Я любил копать. Я садился в одном месте и копал, мечтая прорыть ход к центру земли. Почему земля должна иметь центр, я не знал, но идея выкопать что-нибудь интересное, в особенности червяка, была еще одной идеей фикс. Вообще, если мне приходила идея, я доходил в ней до возможных пределов, тогда как остальные скользили от идеи к идее, словно электрические скаты.
Все дети копают, но не все превосходят себя в маниакально повторяемом, бессмысленном, с точки зрения цели, копании одной точки. Детская игра тоже бессмысленна, но она бессмысленно рассредоточена. Меня не интересовали замки из песка, прорисовки ходов и выходов на маленькой поверхности – все, что я хотел – это взять одну точку от поверхности и копать, копать и еще раз копать, изрядно беспокоя соседей, боящихся, что я смогу повредить одно из дерев, которыми изобиловал двор моего пленения.
Так я открыл третью благородную истину юнгианства – научись копать, сокровище находится в глубине, и никакой полет не заменит спуск в глубины.
Когда мне подарили мел, я стал рисовать. Больше всего я любил рисовать фашисткие свастики. Все разговоры, что это плохо, и показ фильмов о страшных фашистах не действовали на меня, ибо я не знал, но нутром знал, что свастике есть что мне сказать, я и свастика связаны, как рубин и полярная звезда. Так я открыл четвертую благородную истину оккультизма об амбивалентности символов, которые находятся по ту сторону добра и зла.
Впрочем, малый мой магистерий не имел силы и, замкнутый в своем пространстве удушья, был не более чем пародийной имитацией стеклодува. Вспышки сознания были не более чем бликами на воде и свечами на ветру, задуваемые двукратной заботой удушающего укутывания. Я был не более чем глиняной тушкой, плотским Адамом, сотворенным тупыми демиургами – матерью и бабушкой, и сотворенным, скорее всего, в результате партогенеза. В этом пространстве явно не было место отцу или какому бы то ни было солнечному началу – несчастный дед, добрый, но подобный роботу, был не столько мужчиной, сколько рисунком мужчины.
Впрочем, как и положено будущему герою, у меня было два отца. Один из них – тот, кто зачал, другой тот, кто «думал, что отец, и платил алименты». Почему-то тому, кто «думал», придавалось больше значения, и это преломлялось палитрой гностических аллюзий зачатия силою мысли.
Эдем был явно чем-то наподобие сферы, где дух, вовлеченный в партогенетический уроборос матрибабушки, не имеет шансов на движение вправо, влево, вверх, вниз, наружу. Путь внутрь был единственным путем бегства от покрывала удушающей заботы, но этот путь грозил увести в бесплодные земли шизофрении.
Потому неведомый послал в знак завета вспышку радуги, которая, подобно Еве, вторглась в уроборический рай Адама и Иладабаофа (которые здесь на самом деле были Деметрой и Персефоной) и разрушила иллюзию гармонии. Как алмаз, сияя отраженными цветами Госпожи, ОНА манила меня вперед и вверх, в жизнь и к свободе. Радуга сопротивлялась водам потопа. О, как сладки были запретные яблоки нашего первого побега в яму, которая была вырыта огромным железным драконом в другом конце двора! ОНА увела меня к яме, но побег был пресечен, ОНА изгнана, а я изрекал единственное известное мне проклятье: «Хочу, чтобы вы умерли». Так я постиг вторую гностическую истину – бегство из-под власти Иалдабаофа может быть дано только женским началом – Евой, Софией, Шехиной. Подобное исцеляет подобное, верхние воды испаряют нижние.
Ибо не мир принесла я, но меч. Сияющая Ирида была лишь отблеском той, что звала меня, но этого отблеска хватило, чтобы начать сепарацию. «Хочу, чтобы вы умерли». «Хочу упасть в ту яму, с ней». Так я постиг вторую алхимическую истину – бескрылый ворон летает при свете ночи, а путь к свободе лежит через падение и грех. Иных путей – нет.
Вот такой фундамент.
В отличие от закапсулированных в собственной ореховой шелухе существ, окружавших меня, я смотрел в глубь себя и потому, как это не странно, знал гораздо больше о внешнем мире, чем роботы, живущие только внешним миром. Так, когда в пять лет я, посмотрев какой-то детектив, узнавал, что такое уголовный кодекс, я долго выспрашивал взрослых, какие дела являются наказуемыми в уголовном кодексе. Их ответы были понятны, кроме одного – что плохого в том, чтобы купить подешевле, продать подороже, почему спекуляция – это плохо. Никакие объяснения не могли объяснить мне, почему это вполне логичное действие преследуется законом.Так, за пять лет до начала эры капитализма и отмены статьи о спекуляции, капитализм уже вошел в мой ум, как подсознательное прозрение.
Еще одно острое воспоминание, которому трудно подобрать мифологическую аналогию, было захлестнувшее меня откуда-то из глубин чувство презрения, переходящее в отвращение, когда Бабушка, стала выражать возмущение пышными похоронами Высоцкого и прославлять «старый режим». Откуда в пять лет я знал, что старый режим – это говно, остается загадкой, но, тем не менее, это знание было всегда со мной, насколько я себя помню. В пять лет мое подсознание знало о политике гораздо больше, чем сознание окружавших меня взрослых.
Впрочем, в моей жизни, с того момента, как я себя осознал, остается очень много непонятного и таинственного. В дни яви, находясь в полной власти Бабушки, в мире сновидений все менялось. Если застывший мир был полностью подчинен ей и не мог вызывать ничего, кроме экзистенциального отчуждения, мир сновидений был более динамичным и вариабельным. Дважды мне снилось, что бабушка попадает в капкан и умирает. Может быть, сон мой – месть за радужные слезы, может быть – предчувствие её смерти, может быть – мое магическое проклятие, я оставляю право давать ответ на это неведомым. Еще один впечатляющий сон, это наш визит к родственникам, где под бабушкой обрушивается лестничный пролет, а я успевают таки выскочить на воздух, и единственная мысль, которая появляется на фоне внезапно затопившей меня свободы и легкости – «и что теперь»?
Ночью меня будили те, имени которых я не знаю, а Ева-Ирида-Ирина будила меня днем. И война между фронтом патогенетического уробороса матрибабушки с одной стороны и фронта Лилит и несотворенного отца с другой продолжалась. То на колонку уведет, то подарок возьмет. И все это пресекалось, её преследовали, высекали слезу, показывали всевластью, подавляли, дивно готовя почву для позднего мятежа.
Если посмотреть вверх, можно увидеть бесконечность неба и созвездий. Но если одеть грязно-серо-розовые очки, то едва ли увидишь что-то, кроме серо-розовой грязи. Родители потому и создают проблемы, что невольно, даже тогда, когда этого не хотят (если это хорошие родители, что их следует занести в красную книгу), заслоняют небо, и небо воспринимается сквозь них. Потому это не маленький ребенок бунтовал против бабушки, это искра, попавшая в плен абсолютной тьме и мраку, которые заставили, к тому же, забыть себя. Юнг был прав, говоря, что только гностико-алхимические метафоры способны передать подлинную жизнь души. Все, что мы хотим по отношению к тюрьме – разрушить её. Ужасающий, метафизический кошмар – детская вера во всемогущество родителей. Страшнее этого субъективного кошмара трудно представить хоть что-нибудь. Магистерий начинается из нигредо, и бегство возможно только для того, кто, не надеясь на успех, мчится по пересеченной фатоматами Иалдабаофа линии, чтобы уйти от него. Таково начало.
Время забвения
Но принц в чужой земле пил их воду и ел их еду. Весь мир принадлежал им, и они понемногу проникали в самое оно, плавили душу, и расплавленное олово застывало в четырехугольных формах. Война, казалось, была проиграна, не успев начаться, но не верь глазам своим! Два начала – смиренное дитя своих родителей, желающее быть ими, слиться с ними, растворится в них, было их креатурой, нагромождением пустых оболочек, от которых не было спасения. И второе Я засыпало, погружаясь в чувство невыносимого, параноидального отчаяния, когда кажется, что весь мир подчиняется только одной этой силе и единственный бунт возможен только через смерть. Баю баюшки баю, мертвый принц спит на краю. Придет злой Илдабаоф, сердце вынет из кишков.
Впрочем, второе Я хоть и спало, но беспокойно. Разве оно могло спасть спокойно, когда неизвестные по приказу партогенетического уробороса унизили и растоптали Еву-Ириду-Ирину? Некрепким сном спало второе Я, просыпаясь от кошмаров и шокируя окружающих бессмысленными, на первый взгляд, вспышками разрушения. Разрушенные игрушки в пять – это еще понятно, до крови укушенная рука учительницы в семь – это уже аномалия. Так я получил очень выгодный статус шизофреника. Это второе Я и было нужно, чтобы трансмутировать первое, освоить новый уровень, новую грань хаоса, превратить прямоугольник в пыль, играющую ветром, иначе на хуя нужны эти тертые кирпичики с освобожденными кристалликами?
Все попытки вспомнить хоть что-нибудь значимое между 5 и 11 бесполезны. Мелкие, лишенные какого-либо смысла события, покусанная до крови учительница, попытавшаяся навязывать свои правила, исключение из школы, мелкие побеги в соседние дворы, наконец, смерть бабушки. Эти события ровным счетом не имеют никакого статуса и излагаются здесь исключительно для того, чтобы повествование было связным.
С пяти до одиннадцати – сон со сновидениями. Фрагментарные, отрывочные воспоминания подобны снам и лишены связи между собой. Мир стал застывать, омертвел. Единственная моя удача в том, что я кристаллизировался вдали от человекоподобных одногодок в мире странных фантазий, отдаленно похожих на мифы о герое. Только вместо героя – цыпленок, побеждающий тысячу драконов. Может быть, только эта игра с самим собой и имела смысл в это время – дружба цыпленка и змеи, борьба со странной женщиной из маминой комнаты и поиск искупления. Оно должно прийти.
«Число наше 11, как и всех, кто от нас». В 11 я впервые убежал из дома. Прочь, в разлом, в точку свободы. 23 числа сексуальной магии хаоса, я рано утром сбежал защищать посланника «света и свободы» Ельцина, но когда приехал на электричке в Москву, было уже поздно – Ельцин уже победил. Но то, что стояло за ним, не победило, а лишь выбило себе несколько лет чистой свободы. Сейчас я слишком далек от детства, чтобы интересоваться политикой, ибо слишком хорошо знаю, что на этом плане может победить что угодно, только не здравый смысл.
Бежать. Главное – отсюда, а там все равно. Бегал далеко, сначала по городу, потом за город, потом в другие города. Только потом сбежал в день Великого Юла, повезло, как немногим, потому что бежал, не надеясь на побег. Когда я открыл другие грани, я надеялся, что этому можно научить, помочь, провести канат между этим и тем миром, но это не более чем иллюзия. Шанс на бегство есть только у того, кто не оглядывается, а научиться не оглядываться невозможно.
Чего искал? Не знаю. Странная для ребенка фантазия: там, где нет меня, возможно, за углом, возможно, за сновидением, возможно, в другом городе – «девочка, которая спасет», и надо идти – дальше и глубже.
Знать, сметь, желать, молчать. Чтобы не открыть главной цели побегов, создавались целые системы маскировки – от всех и от себя. Про цель вспоминал только в некоторые секунды, оказавшись в другом городе, но тут же забывал, потому что не понимал, и Цель сменялась задачами. Только бы подальше, только бы достичь пределов возможного. Многие ли в 13 лет бежали за сотни тысячи километров, сами не зная, для чего? Но – почти всегда возвращался сам, и только два раза таки был распознан и задержан в детприемник.
Ворона как парадигма алхимии
А потом приснилась Ворона. Ортодоксы алхимики не верят, что этот сон мог присниться мне – обычному ребенку, рожденному в провинции и не имеющему никаких посвящений крови и рода. Сколько раз рассказывал – столько раз не верили. Их право – верить или нет. Кто думает – понимает: такое не придумаешь.
Помню удивление одного именитого аналитика, когда на сеансе я рассказал ему свой сон. Есть чему удивляться: сон – сжатое до нескольких образов видение – содержало всю квинтэссенцию алхимии и герметизма, точнее, первой стадии из трех.
Голова вороны, ворона. Странный фильм о вороне и боге. О мире Бога, в центре которого ворона. Бог, играющий в какой-то замкнутой сфере, бог, обладающий абсолютной властью в этой замкнутой сфере, которая изнутри бесконечна и извне ничтожно мала. Бог, которому можно все, поскольку сфера суть мыслимое им, можно все, кроме прикосновения к вороне, находящейся в центре и вовне сферы. Рай. Но рай, отдающей невоплощенностью, ненатуральностью, неподлинностью. Это уже алхимическое, а не гностическое видение, ибо для гностика эта невоплощенность – мечта, а для алхимика – нет, и камень суть четыре, а не три. «Ищи меня и знай, что три всегда четыре». Богу становится скучно, такому чистому, совершенному, богоребенку неведающему. Он прикасается к вороне и всасывается в неё, распадаясь на мелкие атомы. «Ниже уровня ада», — звучит голос. Вот оно – нигредо, восьмой круг вне божественного присутствия, который должен быть пройден распадающимся сознанием.
А потом, выйдя из видения, пробудившись от сна во сне, я увидел себя идущим по мрачным улицам, лишенным жизни. И такая тоска взяла сердце, и не знал доселе, что бывает такая тоска. Только бы не упала слеза, только бы не потерять тоску, как теряют жертвы минотавра путеводную нить во мраке лабиринта. Бог умер и распался на атомы.
И вот подходит она – одна из ложных Аним, та, которая не спасет, а погубит, если в неё только поверить, и пафосно-напористо, как говорят праведницы и жены пасторов, эти экзальтированные ничтожества, кидает: «Как смеешь ты не плакать, когда мир плачет! Ты совсем бесчувственен!» И тогда, в этот миг, я понимаю, что я победил, но победил неясно, и, несмотря на скорбь, к скорби прибавилось такое трепетное удовлетворение смутной надеждой! На что? От чего? Того не знал, да и мыслимо ли не то, чтобы знать, хотя бы предположить! Задуматься о таком в 13 лет! Ницшеанское «бог умер» и каббалистическое «бог распался на миллионы искр» объединилось в одном сновидении, предсказывающем сухой путь адепта.
Слеза как символ погибели, как символ горя. Горе противостоит скорби. Горе центробежно, скорбь центростемитальна. Горе выплескивает свою боль в мир, скорбь втягивает мир в себя. Горе истекает водой, скорбь пылает огнем. В 13 лет я узнал истину великой трагедии – над трагедией не должно проливать слезу, замри, остолбеней, но не заплачь. Не слишком ли глубокие знания для 13ти лет? До сих пор я спрашиваю себя – откуда я все это знал и почему в одном сновидении, запомнившемся на всю жизнь, передана целая тайная доктрина?
А в другом сновидении мать превратилась в пантеру и пыталась совокупиться со мной. Возбуждение, все тело – только возбуждение. Абсолютная её власть, пантеры черной, и я становился её пантерой, её хуем. И в этой неге абсолютной власти, сравнимой с черной Исаис, я медленно, капля за каплей, утрачивал себя, сам превращаясь в её часть. Только голос «той, что спасет», из глубины говорил: «Сопротивляйся, пока можешь!» Этот сон привлек меня к Фрейду в поисках ответов, но ответы нашлись только у Нойманна и Кроули.
Такие сны очень полезны, полезнее самого радостного и счастливого сновидения, ибо счастливые сновидения – анестезия на раны, омертвение, а сны ужаса – вскрытие гнойника. Были и другие сны – о них я писал отдельно, девочка, которая спасет, девочка которую спасти. Символ всегда двусторонен, двуаспектен. Ищите другую сторону, кто этого не чувствует – раб Иалдабаофа. Как это странно – мои сны с самого начала знали о том пути, который должен быть пройден. Геракл только собрался одеть хитон Несса, а Гилл уже начал собирать дрова для костра. Еще ничего не зная о психотерапии – в 14 во сне я вхожу в поезд доверия (ассоциация – с телефоном доверия) и оказываюсь на группе классической релаксации. Еще не зная о задачах адепта, вижу бога, умершего в вороне – голова черного ворона – именно так алхимики называли самое черное нигредо и власть свинца. Это – логика мифа, логика, которая не может быть выражена ни одним из воззрений. Только парадокс, только удивление, только шок, растянутый на тысячи дней и сотни страниц.
Первое, сексуальное
В одном из снов в 14 лет мне приснилось, что я умираю от рака. Моя мать любила пугать меня смертью от рака даже в самых пустяшных ситуациях, потому сон сам по себе не удивителен. Самое страшное – невозможность покончить с собой. Выпрыгиваю с огромной высоты, мне страшно, я все-таки прыгаю, но тело отскакивает от асфальта как мячик, и я в ужасе даже не от мысли о смерти, но от невозможности уйти самому, уйти по воле.
Этот сон принес второе знание смерти. Первое было в раннем детстве, как одна из первых мыслей. Это принесло иное – сексуальное пробуждение. Когда я понял, что могу умереть в любую минуту, я испугался мысли, что могу умереть девственником. Умереть – это судьба любого из нас. Страшно обидно, но неизбежно, никуда не денешься, и никто не денется. Но умереть девственником – стыд, позор, ущербность, ничтожность, жалкость, униженность, последняя точка позора, ниже уровня ада, как во сне про ворону. Тогда я был слишком далек от жизни, я был невольно отрезан от людей и не знал, по каким законам следует заводить отношения, соблазнять женщин. Не знал и не надеялся узнать. Адаптация, сублимация, социализмация – это все потом – в 18, гораздо позднее. Тогда – законы человеческого мира были непостижимы, как квантовая механика для первоклассника.
Потому запертому в собственной скорлупе оболочек, которые и защищали и сдерживали, оставался один выход – я накопил денег и поехал на площадь трех вокзалов снимать проституток. Далеко не сразу добился я своей цели, ибо как отличить, как подойти? Долго я бродил вокруг да около, нарезая круги и привлекая содомитов, думающих, что проститутка – это я. Впрочем, содомский грех меня не интересовал ни в какой мере, и я выходил из всех передряг. Трижды я принимал подошедшего ко мне содомита за сутенера, и только потом выяснялось недоумение. К счастью, содомиты боятся закона, вопреки популярному мнению, и когда, даже оказавшись наедине из-за «слов непонятых», слышали твердое «нет», никто не смел настаивать. На четвертый раз, после того, как я ходил по вокзалу, мотая пачкой денег, меня таки позвала проститутка. Очень скоро я добился своей цели. Помню, после первого оргазма – мысль: «Ну вот, слава Богу, теперь можно и умереть, теперь не стыдно».
Наконец-то. Первая мысль – теперь можно и умирать – не стыдно. Хорошая, хотя изрядно ленивая ебля в вагоне на отшибе. По немыслимой иронии богов первую проститутку звали так же, как ту, которая будила меня в детстве. Боги явно имеют чувство юмора.
Потом возник азарт. Чем хуже, чем лучше. Проститутка – хорошо, но спившаяся алкоголичка – еще лучше. Словно адепт ультралевого пути, я пытался найти максимально худший и чудовищный вариант совокупления, чтобы через это нарушить некий висящий пудовой гирей запрет, рожденный из ниоткуда. Единственно, что меня не интересовало – это содомия.
А потом стало скучно. И просто стало ясно, что со дна больше брать нечего, что все долги отданы и очень скоро должна начаться другая фаза. Триппер, подаренный на прощание одной особенно вонючей особой, казался чуть ли не знаком отличия, символ испорченности перед лицом двухмерной прозрачности, удушливой праведности, чтобы отделиться от которой – хорош даже трипер, который, впрочем, был очень быстро и старательно вылечен.
Больше на этой стороне мне было делать нечего. Я решил таки понять мир, ибо нет ничего хуже лицемерного отрицания жизни из уст того, кто этой жизни не видел.
И Юнг и Кроули говорили о том, что надобно отдаться всем самым ужасным, самым темным страстям и тем самым их преодолеть. Для поверхностного наблюдателя, который не разу ни знал настоящей тьмы, это кажется не более чем самооправданием, дескать, подогнать под свою испорченность красивую философскую базу. Но для меня, еще в 15 задолго до ознакомления с «Новой этикой» Нойманна и законом «Делай, что изволишь», этот принцип стал ясен. За полгода чистого разгула я испробовал все, что можно, доходя в своем декадансе до невероятных проявлений, от одного описания которых у большинства читателей возникнет судорога ужаса. И, отгорев в этих страстях, я прошел сквозь них, исчерпав их. Мир порока более не несет для меня ни притягательной тайны, которой боятся праведники, ни ужаса отвращения. Там все известно, там все ясно, там все познано. Это уже неинтересно. Гораздо интереснее – здесь, а точнее, и вовсе по ту сторону.
Формирование тела персоны
Моей самой большой удачей было удерживание, поздний выход на арену взаимоотношений, кристаллизация в своем пространстве. Когда я решил, что мне надо адаптировался, я делал это осознанно, без идентификации, примеривая те роли, которые ожидали от меня, но не срастаясь с ними.
В свою силу я вошел примерно в 18, когда научился одевать персоны, как одевают костюм или лохмотья – по желанию – не делая различий, когда я, наконец, после всех мыслимых ошибок, унижений, падений, понял людей и стал, говоря языком психоалхимии, «сублимирован», хотя еще долго проклинал мать за эту вынужденную изоляцию всего детства.
Но сейчас, в 26, я смеюсь над глупостью своих проклятий и понимаю, что точно так же, как дьявол, желая зла, творит добро, моя мать, задержав процесс кристаллизации в надежде сделать «только своим сыночком», уберегла меня от двух ловушек, в любом ином случае неизбежных. Желая сделать «только своим», она оттолкнула меня так далеко, как только возможно. Когда я первый раз входил в храм инициации, я чувствовал себя Бароном Гленфильдом, разрывающим последнюю связь с Черной Исаис – моей матерью. Но и это не все. Создав одну, ложную оболочку, она создала не только тюрьму, но и защиту, сдерживающую процесс ложной кристаллизации на персоне, которая как раз в том возрасте и формируется. Только по счастливой случайности и благодаря своему неврозу, на выходе я оказался тем, кто не на словах, а на деле мог повторить слова апостола: «Владей всем, но пусть ничто не владеет тобой». Оболочка препятствовала ложной кристаллизации, отождествлению с одной из бесчисленных масок, порабощению семантическим контуром, и была первым шагом к кристаллизации истинной — шагом через чрево вороны. Только сейчас, очистив эти слова от романтического бунта, я понимаю глубинную, сакральную суть слов Юнга о том, что Дьявол – обязательное условие великого делания. Так что ныне я говорю своему Мефистофелю в женском обличии большое спасибо, ибо без него эти хрустальные ангелы Софии-Лилит едва ли сочли нужным спускаться за мной из своей обители.
Я слишком долго пребывал в своих мирах, и в другом случае это бы закончилось потерей души и сумасшествием. Я знаю много таких тихих сумасшедших, которые не смогли узнать то, что отвергают, и этот парадокс подтачивает их разум, как червь – древо Исидрагиль.
В 16 я понял, что нужно идти в мир, но не потерять себя в нем. Впрочем, зачем врать, тогда это не было цельным пониманием, скорее, почти одновременно утверждаемыми парадоксами.
Я начал выстраивать персону, выстраивать сознательно, мучительно, со скрежетом. Это было сознательным, запоздалым, потому неимоверно трудным и не обходилось без самых жутких, самых унизительных поражений, позоров, которые происходили не из злонамеренности, а из чистого незнания.
Первые попытки адаптироваться ни к чему не вели. Но шаг за шагом, день за днем я постигал, по каким законам живут и общаются люди, и искусно принимал ту форму, которую они от меня ждали, пока, наконец, не отбросил все формы как лишние и вновь стал собой, но уже собой в силе.
Это неведение, эти жесткие запоздалые уроки имели и очень большой плюс. Когда я добился успеха, один раз, другой, третий, я способен был играть с формой, она не была ригидной, я мог «вписываться» во взаимоисключающие контексты, как Меркурий или Протей – принимать форму собеседников, чтобы через минуту отбросить её.
Это искусство, которому невольно стало причиной чудовище, удерживающее меня в своей скорлупе, дало еще одно преимущество – понимание относительности любой системы координат, то есть, фактически, свободу от оков Майи. То, чему другим приходится учиться на пути, я уже знал. Вот почему Кастанеда советовал ученикам, подлинно желающим свободы, найти себе мелкого тирана – мне, в силу моего происхождения, искать не приходилось.
Когда я, наконец, смог адаптироваться и весьма неплохо проводить время в самых разных компаниях, моему торжеству не было границ. Возможно, если бы не воля богов, это закончилось бы вторичной кристаллизацией на столь же примитивных плебейских ценностях полуживотного существования, без мыслей и страстей. Но во мне была иная страсть – страсть к познанию, которая, в конечном счете, перевесила все остальное.
Открытие логоса
В 16 я прочитал Альбера Камю. Прочитал случайно, пародийно, и это прочтение решило для меня все.
«Вчера умерла мама». Отказ Мерсо оплакивать мать будил во мне какие-то непонятные струны, и только сейчас, в миг, когда я пишу эти строки, мне ясно, что отказ Мерсо плакать над гробом матери имеет один метафизический корень с сном моим о вороне-воронке, где я отказываюсь оплакивать мир. Ясно, как дважды два, хотя тогда, когда я читал Камю, все понималось куда конкретнее и буквальнее.
Двери познания были открыты для меня тремя гениями литературы, психологии и музыки. Камю, Берн и Шевчук. Первый открыл для меня врата литературы, подлинной литературы, в которой индивидуальность не морализирует, но ищет освобождения от морали, от условностей и клипотических оболочек свинцовых будней. Берн открыл врата психологии как оружия против мира матерей, запечатывающих индивидуальность в сценарий. Сценарий – единственное понятие, которое затронуло меня в 14, когда я впервые прочитал Берна. Сценарий, оболочка, ложное я, клипот – научитесь не проводить различия в соответствии с заветом Айвасса в Книге Закона! Пусть сейчас мне смешны во многом наивные постулаты трансактного анализа, именно он открыл дверь к еретической мысли об освобождении из колеи Иалдабаофа. Да что там говорить – даже несчастным материалистичным психологам приходится оперировать мифологическими категориями, чтобы хоть что-то понять и хоть чем-то помочь. Третьи врата – врата музыки – открыл мне Шевчук, когда я услышал песню «Я получил эту роль». Ох, как дивно это совпадало с двумя другими! Четвертые врата я открыл гораздо много позднее, ибо эти врата охраняются лучше всех.
Да, трое врат прекрасно охраняются слугами Иалдабаофа и подменяются лжевратами, никуда не ведущими. Литература подменяется сентиментальными представлениями о литературе, которая «делает лучше» (а значит, покорнее), музыка подменяется представлением о музыке, умилением – открыв рок, я еще много лет не мог открыть для себя классику именно из-за тех атрибутов, которые сопровождают оную – статика, спокойствие, умиление. Что угодно – только не возбуждение. Величие мощи «Реквиема» лучше всего скрывает то умильное придыхание разговоров о Моцарте, свойственное посредственностям, в интонациях которых звучит что угодно, только не мощь. Наконец, врата психологии под девизом «познай себя» над античным храмом мистерий охраняются псевдовратами различных «психологий успеха» типа НЛП, Карнеги и прочего говна, а также еще более коварными стражами «глубинной психологии» Фрейда и Адлера, которые ставят внешнее над внутренним (материя – все, дух – это только хуй материи, которым она себя дрочит). Вот и вся метафизика эдипова комплекса, как она есть. Впрочем, в психологии все тоньше, ибо даже такой представитель «псевдо», как Берн, может оказаться толчком к выходу. Не человек видит благодаря глазу, а глаз видит благодаря человеку. Все дело в том, что невозможно стать победителем «там», не победив сначала «здесь», оправдать свою ничтожность «здесь» тем, что крут «там». Без малкута нет кетер, без эго нет самости. Это я чувствовал очень остро, поэтому с четырнадцати я искал ключи, кои помогут открыть мне те двери, позволяющие понять, по каким законам, по каким алгоритмам существует мир людей, от которого я был принудительно отторгнут.
Есть и еще одна ловушка: когда странник находит только один вход. Только психология, в итоге, выхолащивает душевный мир до нескольких формул, только музыка, в итоге, заставляет потерять центральную ось, которая создается психологией, и только литература, без проникновения в символ, к себе, оказывается пустым эстетствованием. Мое счастье в том, что неведомые силы, которые мне благоволили, открыли эти двери сразу. Самое главное – не делать выбора, искать цельную картину, не отбрасывать ничего, самого худшего, самого банального, самого не имеющего значения, ибо философский камень есть камень, отвергнутый строителями.
Начав читать, смотреть и слушать, я перешел в иную экзистенциальную плоскость. Не имея вообще никаких ориентиров, я, тем не менее, получал именно те книги, которые, как сказал бы один русский Маг, «родственны мне эйдетически». Я начал читать жадно, азартно, взахлеб, взадрыг, взапой. Системы познания не было в принципе, чистый Дионис познания, растворение в познаваемом. Традиционная разница между «высокой и низкой» литературой мне также была незнакома. Со временем, по опыту чтения, я провел её сам для себя, когда увидел, что большинство книг и фильмов, которые мне попадаются, воспроизводят одни и те же сюжеты: «герой против мафии» или «несчастный, но добрый неудачник», что делает их нестерпимо скучными и однообразными.
Однако моя личная линия между «высоким» и «низким» отличается от общепринятой. Так например, я никогда не понимал, почему к «низкой» литературе относят фантастику. Безусловно, 90 процентов фантастики столь же отвратительно повторяемо и самотиражируемо, но оставшиеся 10 содержат те самые глубины сатанинские, которые мне нужны и которые питали меня. Немного позднее я узнал, что указанные десять процентов в мире фантастики кристаллизуются под жанром «фантастика новой волны».
Единственным плюсом фантастики является то, что она не скована условностями реальности, и в этом смысле у неё, как у жанра, есть возможность преодолеть притяжение свинца. Фантастика в некотором смысле гораздо более реальна, если игнорировать скучный, приключенческий элемент, который даже серьезные фантасты вынуждены вносить в свои романы, дабы их хоть кто-то покупал. Так тетралогия «Гипериона» Симмонса глубоко символична и открывает немало эзотерических истин о Женском начале, о Лилит (там – под именем сначала Ламии, потом Энеи), которая своей жертвой несет смерть паразиту крестоформу, навязываемому вселенской церковью. Этот паразит хоть и дает бессмертие, но бессмертие паразитическое на «сверкающей бездне» и, в итоге, превращающее в дебила. Для Телемита эти аналогии настолько прозрачны, что достаточно, безо всяких комментариев, просто изложить символические противостояния книги, чтобы стало ясно, о чем идет речь. В книге «говорящими» являются даже имена: Ламия, возлюбленный Селены-Лилит Эндимион – единственный любовник Богини во всей античной мифологии.
Всего один пример. Потому ни тогда, руководствуясь интуицией, ни сейчас – руководствуясь знанием, я ни на миг не могу отнести фантастику к «низкой» и «развлекательной» литературе. Напротив – я вижу в ней первые ростки ценностей нового эона, но чтобы серьезно доказать это, мне понадобилось бы существенно отвлечься.
Имя
Именно фантастике я обязан своим магическим именем. Практически тогда же, как я начал читать, я приступил к поиску имени так, как ищут хлеба в голодный год, и логично, что прежде всего я искал его в прочитываемых книгах. Нельзя сказать, что меня не устраивало мое родовое имя, напротив, оно соответствовало одной ипостаси – дневной. Однако ночная, сущностная ипостась оставалась неназванной. Каждое имя, каждый персонаж тщательно примерялся на себя, и на несколько дней я был уверен, что это и есть мое имя. До того, как прочитывал следующую книгу. Имена дробились, как атомы в чреве вороны, и если я когда и был близок к сумасшествию, то, за исключением еще одного эпизода, о котором позже, то именно во время «поиска имени».
Когда я прочитал «Хтона» Пирса Энтони, я понял, что я Атон. Объяснения, которые я давал себе тогда, малоинтересны, хотя бы потому, что на тот момент все, что я знал, это фрейдовскую идею в изложении Стивена Кинга. Потому мне казалось, что, взяв имя Атон, я «бросаю миру в лицо свое знание о своем эдиповом комплексе». Объяснение, что и говорить, наивное. На тот момент я понятия не имел ни о солнечном символизме этого имени (парадоксально думая, что, беря это имя, я «утверждаю себя, как самый темный из возможных»), ни о значении символики инцеста в традиционном понимании, ни даже о фрейдовском тоннеле реальности.
Однако удивляет то, что интуитивно я знал одну очень важную истину. Увидев в 14 лет сон, где Мать совращает меня в образе пантеры, я старался сделать этот сон осознанным, идти вглубь смысла, рассказывая его на каждом шагу. На глубинном уровне есть парадокс – говоря о том, что я знаю про свой эдипов комплекс, я единственным возможным способом от него дистанцировался, не случайно в психоанализе осознание и вербализация являются главным оружием, позволяющим уничтожить власть над тенью. Я кричал в мир о своем эдиповом комплексе, но уже одним этим криком был от него отстранен, как зеркальным щитом Афины, который позволял видеть Горгону матриархальной власти опосредованно. Тогда как те, кто приходили в шок или говорили, что «у меня того точно нет», бессознательно оказывались в его власти, отыгрывая родительские паттерны и выбирая женщин, похожих на свою мать.
Все эти «интуитивные знания», которыми я обладал практически с начала пути, но могу сформулировать только сейчас, получив достаточный багаж слов и значений, говорят мне о том, что мой покровитель, креатор далеко не самый последний в мире Богов. Очень часто меня упрекали в гордыне – я взял имя солнечного бога, но весь юмор в том, что я понятия не имел о его символизме. Для меня очевидно, что между моим глубинным я и Египтом, возможно, даже самим Эхнатоном, существует какая-то связь. Прошу понять это правильно (хотя какая, на хуй, разница) – с моей стороны было бы в высшей степени пошлостью утверждать себя реинкарнацией кого-то из египетских жрецов или самого Эхнатона, скорей, меня связывает с ними особая дружба, примерно такая же, как смолу березы и звезду бельтергейз, согласно одному из алхимических трактатов.
Будучи одним из самых верных сынов Кроули, я не могу согласиться с теми его идеями, которые касаются магического имени: дескать, магическое имя можно изменить. Магическое имя одно, это – имя Креатора по ту сторону, эманирующего индивидуальность, источника, части, личной оси. Те же имена, которые могут меняться по ходу прохождения лестницы степеней, — это не более чем магические девизы, выражающие задачу на данный отрезок времени.
Одним из даров богов, полученным гораздо позже, лет так в 20, была способность иногда видеть настоящее имя человека. Далеко не всегда, не у всех, но несколько эпизодов, связанных с этим даром, определили очень многое.
Именно открытие имени возбудило небывалую жажду знаний. Я стал читать, смотреть и слушать с гораздо большей интенсивностью, нежели раньше. Как будто стрелу, которая ржавела в промокшем колчане, наконец-то поставили в лук и спустили тетиву. С этого момента адаптация, подстройка больше не интересовали меня – я хотел быть самим собой и общаться с другими только при условии принятия этого простого права.
Правота алхимической максимы «подобное притягивает подобное» стала ясна мне, когда внезапно, совершенно случайно, в моем кругу общения стали появляться люди, неожиданно близкие мне по моим интересам. Почему-то начав читать, я был солипсически уверен, что это только я один могу читать, смотреть, и слушать, а все остальные погружены в согласованный транс.
Очень быстро боги доказали мне, что это не так. Все пересечения, все знакомства отмечены печатью случайности, но от каждого такого знакомства я получал еще один кристаллик в замок, еще один интересный смысл, еще одну часть головоломки, один совет, один стиль мышления. Я собирал себя и ото всех. Это было удивительным чудом – то, что я читал, притягивало ко мне тех, кто читали то же самое, но при этом расширяли мой горизонт, случайно, неожиданно, иррационально. После ада детства и чистилища адаптации сейчас мне казалось, что я попал в рай, хотя в сравнении с тем, что открылось мне потом, этот рай едва ли был чем-то, заслуживающим внимания.
Тогда же начался раскол между моими именами. Олег хотел остановиться на этом, ведь что может быть лучше, нежели раз в два месяца прочитывать одну серьезную книгу, а после три месяца обсуждать её смыслы, упиваясь своей интеллектуальнойинакостью? Такова по большей части провинциальная элита. Атон требовал большего. Атон хотел не просто знать, но ПРИМЕНЯТЬ то, что читал, не читать одну книгу в два месяца, а одну книгу в неделю и, самое главное, не узнавать, но познавать. Еще не прочитав Ибсена, своим нутром чувствовал известную дилемму – «собою быть иль быть собой доволен» или, если перевести эту дилемму на язык традиции, – «делать, что желаешь».
Эти различия между мной и моим кругом общения конца двадцатого века сначала были не так заметны, хотя бы потому, что так или иначе мы вращались в пространстве одних и тех же смыслов, а энергии хватало только на то, чтобы сопротивляться свинцовым объятиям провинциального духа.
Потому что все заявления моих новых друзей о своей инаковости, особости, все чувство касты разбивалось, как волны о скалу, при столкновении с жизнью. Я не мог понять, почему, стоило какому-нибудь моему приятелю или приятельнице вступить в брак, прекращалось все – общение, дружба и главное – процесс непрерывного познания – то единственное, что, по Ибсену, является отличием человека от тролля, который «собой доволен».
Предостережением, потрясением для меня стало падение Императора. Император – это второе имя легендарного в Калуге в свое время человека. Человека, который многие годы устраивал квартирники, организовывал интеллектуальные чтения, а на его кухне обсуждение Томаса Манна соседствовало с рассказом анекдотов – иначе говоря, строго соблюдался дискурс контркультурного андеграунда. И этот человек разом стал мещанином и обывателем! А ему было 45! Сколько он проживет после этого, решительно неважно. Для меня это было самое страшное предупреждение против спокойного плавания по течению.
Я узнал о нем слишком поздно и оказался только на одном квартирнике. Были очень сложные ощущения, в Императоре странным образом совпадала огромная сила и еще большая слабость. Когда я пришел к нему в гости первый и последний раз, я почувствовал что-то вроде «запаха тоски осени», тот запах, который не чувствовал никто вокруг меня.
Очень скоро он женился на ничтожнейшей самке, и жизнь его духа умерла. Теперь Император – человек системы, не то чтобы организовать что-то самому, даже сходить в гости к другим для него слишком, невыносимо сложно. Падение других было не так заметно, у кого-то быстрее, у кого-то медленнее, но я видел законы Иалдабаофа и был полон желания найти лазейку.
Другие – те, кому еще предстояло пасть, осуждали императора, смеясь над ним за глаза, я же не смел осуждать его, но более всего боялся, что могу повторить его судьбу. Я боялся – и это меня спасло. Те, кто не боялись – проиграли, даже не вступив толком в бой. В конце концов, Император прожил до 45 и только в этом возрасте пал. Долго продержался воин – уважаю, черт возьми, хорошо продержался! Нужно не говорить, но искать ключи, реальные ключи, которые сохранят дух во тле энтропии. Нужно учиться. Но чему учиться и как – было решительно непонятно, и это вызывало отчаяние и бунт. И в таком состоянии я пришел к Белковскому.
Те, кто меня окружали, были «не такие, как все» только наполовину. Они струились и текли по течению, и потому были беспомощны, когда открывается черная дыра. Системы не было и у меня. Я только мечтал выстроить бастион, остров, тем более что на моих глазах один бастион фатально пал.
Многие говорили, что Император пал, потому что женился, явно путая причину со следствием. Еще не зная примеров, я нутром чуял, что вполне можно жениться и не деградировать, чему потом я нашел немало примеров, в том числе и в своей жизни. В конец концов, Юнг был женат, но не пал, а победил. Многие великие поэты, философы, искатели истины и свободы были женаты и более того – не будь они женаты, не было бы их силы, разменялись бы на неудовлетворенные страсти. Нет, тля энтропии где-то в другом месте, где-то, где не заметил Император. А брак… Ну в конце концов, мог же он выбрать для брака более достойную женщину, разделяющего его мир – мир духа, мир музыки!.. Скорее, его брак был последним выбитым камешком из-под титана.
Мои размышления о произошедшем подвели меня к тому, что я стал относиться к браку, как к крайне рискованной, но необходимой на определенной стадии алхимической операции. Либо – полное уничтожение, как у Императора, взорванный сосуд без шанса на восстановление, либо наоборот – выход на принципиально иной уровень бытия, полноту жизни.
Потому я упорно прорывался за границы того круга, в котором находились мои друзья того времени. Я желал самопознания, а не разговора о самопознании, и это желание привело меня к Сергею Белковскому.
Время Икс
О моих взаимоотношениях с Сергеем и событиях, сопровождавших эти взаимоотношения – от полного восторга, до взаимного презрения – я написал отдельную работу. Эта работа отчасти месть, отчасти желание документировать самый важный период моей жизни, отчасти желание помочь тем, кто столкнулся с чем-нибудь подобным и отчасти просто попытка не забыть. Одной, главной причины для написания этой истории не существует, да и не может существовать.
Здесь я хотел бы сказать то, что могло быть упущено в той истории. Больше всего на свете я хотел найти психолога, который сможет раскопать до моего центра, до основы, создать теменос для погружения в мир сновидений, фантазий, воспоминаний. Потому что глубинная внутренняя правда говорила – решение рождается только так.
Весь мой опыт говорит о том, что все, что требуется от наставника – это не наставление, а участие в процессе ученика. Нужно дать бессознательному свободу, а задачей учителя является подпитывать ученика необходимым вниманием и поддержкой на пути опасной некеи в глубины. Аналитик – это нечто вроде якоря, который приковывает ученика к миру бессознательного. Нет якоря, и лодочка болтается без цели и направления, едва ли в силах примкнуть к какому-либо берегу. Все, что нужно аналитику – это проявлять спокойное принятие ученика и интересоваться символизмом его бессознательного, поддерживая в нем знание, что это, по большому счету, единственное, что имеет значение. Интерпретация – вторична, смысл интерпретации – только в том, чтобы оформить в слова то, что уже известно, вытянуть рыбку на поверхность.
Но когда ты становишься учителем, возникает коварная опасность, которую я могу назвать искушением властью. Властью самой глубокой, ибо власть мирская распространяется только на формы, объекты, тела, а власть наставника проникает в самую сердцевину, самое оно, и горе, если в наставнике нетварный свет Лилит подменит холодное и мертвое свечение болотных огней Иалдабаофа.
Сергей – типичный представитель учителя, который забыл о том, что надо помнить о смерти и сгорать в огне самообновления. Он прекрасно, я бы даже сказал в совершенстве овладел психоаналитическим, трансперсональным, буддийским дискурсом и мог бы доказать, что угодно и кому угодно. Но его трагедия в том, что он перестал применять этот дискурс на себя.
Если бы Сергей понял, какая сила стоит за его гомосексуальными домогательствами, скрытыми издевками над теми, кто оказался в его власти, самооправданиями, дзогченовскими концепциями, что «все совершенство, все тело Будды», он бы пришел в настоящий ужас. Потому что в его центре развернулась бы черная дыра, которая пожрала бы его незамедлительно, ибо все то, что он более всего ненавидит, проклиная систему патриархата, построенную на постоянном унижении достоинства, он сам проводит через себя.
Сергей убежден, что спецслужбы имеют своих агентов в его группе, состоящей из престарелых тетушек, нашедших некое утешение в том, чтобы приносить одну мандаллу в месяц и говорить о духовном росте. Уже в этом убеждении можно усмотреть легкое психическое заболевание – паранойю. Он приходил в ужас, если я упоминал о выкуренном пару-тройку дней назад косяке, и был уверен, что агенты спецслужб воспользуются мной для того, чтобы уничтожить его группу.
По совету Уилсона играя с дискурсами, я пытался предположить, что если вы параноик – это еще не значит, что за вами не следят, и понял одну интересную вещь. Сергей не опасен для Иалдабаофа именно потому, что уже несет его внутри себя. Чтобы стать опасным для Иалдабаофа, нужно начать с себя, а пока ты несешь в себе его частичку и допускаешь двойной стандарт – ты его пешка, даже если веришь в то, что сражаешься против него.
Мой разрыв с Сергеем начался не с его гомосексуальных домогательств, а с одного вечера, когда, окруженный двумя учениками, на какой-то вопрос относительно адекватности интерпретации Христа всего лишь как плода, прикованного к пуповине, он с радостно-задорной ухмылкой мелкого беса, недотыкомки изрек: «Нам на Христа посрать – мы буддисты». И дело не в том, что я слишком хорошо отношусь к Христу, едва ли в этом можно упрекнуть автора статьи «Антихрист» и последователя Великого Зверя. Дело в том, что если ему «на Христа посрать», эти же слова должны быть сказаны и на своей группе учениц, перед которыми он предпочитает разглагольствовать о Христе как о величайшем учителе, цитируя наряду с трансперсональной психологией еще и Агни йогу и умиляясь от прозрений единства одной ученицей с Христом. Извините – либо посрать, либо «великий учитель». Я, в конечном итоге, выбрал первое, но избави меня боги следовать двойному стандарту моего экс-учителя. Ибо именно в такой мелочи, в недотыкомке, не в компромиссе даже, а компромиссике проявляется вся полнота власти Иалдабаофа. Человечек – это звучит горденько.
И, тем не менее, именно этот человечек привел меня к великому змею. В этом эпизоде я вижу особого рода иронию богов, а за этой иронией – особого рода проверку. Если ты не готов ради маленького шанса освободиться, сотрудничать даже с таким полуучителем, если не готов наступить на грабли любым своим идеалам ради единственного стоящего идеала – пресуществления, значит, ты его не достоин. Помню спор с одной барышней, которая недоумевала, почему я не ушел из группы Сергея, как только понял, кто он. Но куда уйти? В свинцовой тяжести провинций этот содомит был лучшим, что можно было представить. Уже через четыре месяца я знал, кто передо мной, но не уходил, не рвал, поддерживал иллюзию совершенно бессмысленной для игры в учителя и ученика, лишь изредка намекая ему на истинное состояние наших отношений.
«История анализа» – история обыгранная, обсосанная, проговоренная. Возможно, мне следовало назвать «Историю одного анализа» «Бурей моего равноденствия», тем более что все это проходило в то время, когда происходил календарный переход из одного тысячелетия в другое. Двадцать второго декабря 1999 года – великий Юл конца эона – мне удалось сбежать. Умереть, оставшись живым. То, что это не только жизнь и экстаз, но еще и смерть, я понял 22 декабря 2000 года, когда мне приснился кошмарный сон, будто бы я уже год, как умер и хожу по городу, думая, что все идет так же, как прежде. Чего не знал ни я, ни мой горе учитель, что в оккультной традиции Кундалини соответствует аркану Смерть.
Все очень просто. Я всегда хотел быть проанализированным, и группа Сергея предоставила мне такую возможность. В сонной группе, которая нужна неудачникам, приносящим ради приличия одну мандаллу в месяц, я засыпал их ворохом снов, мандалл, образов, став «номером дня» в сонном болоте. Сергей, в совершенстве освоивший психологические дискурсы, весьма умело анализировал мандаллы и давал ключи к подсознанию. Должно быть, он сам изрядно устал в этом сонном болоте, которое его окружало, и мой случай был «чем-то настоящим».
Меня особенно восхищало его умение проводить большие групповые семинары. Это были и холотропные дыхания, и шаманские практики, и новейшие психотехники, направленные на расслабление блоков. Каждый его семинар был ПРИНЦИПИАЛЬНО НОВЫМ ОПЫТОМ, и это было самое главное. Если большинство просто «отдыхали душой» на его семинарах, для меня они было способом разрушить оболочки, получить принципиально иной опыт, умереть и воскреснуть.
Мое восхищение им все больше росло, и тем более удивляло то, что никто из моих друзей не хотел пойти к нему вместе со мной. Но, черт возьми! Это же новый опыт, это практика, это то, о чем мы все мечтали! Именно здесь становилось ясно двоемыслие тех, кто только хочет казаться не таким, как все, но не быть им. Мое преимущество в том, что я не боялся умереть, объединяясь с новым опытом, и в этом отношении я был телемитом задолго до того, как принял Телему. Конечно, Сергей оказался содомитом, не способным хотя бы управлять своим недугом, но это, по сути, ничего не меняло. Он попытался воспользоваться моей временной слабостью – «шаманской болезнью» перехода, когда сознание полностью погружается во вторую стихию алхимии – альбедо, что делает его безвольным. У него это не получилось, и я жестоко отомстил ему, лишив его репутации. Мы квиты. Но, говоря по чести, этот содомит принес мне немалую пользу, и очень возможно, что порой через него говорили боги.
Каким-то интуитивным чутьем я понимал, что та оболочка, которую называют эго (за которую так трясутся все, а больше всех те, кто говорят, что «эго следует пожертвовать», ровно с такой же интонацией, как их научили), немного стоит в исходном, нетрансформированном мире. Поэтому на вопрос гностического стража порога первого посвящения: «Зачем вы пришли в мир смерти?», посвященные отвечали: «Мы пришли к тебе из мира худшего, чем смерть». И дело тут не в антикосмизме, который некоторые исследователи приписывают всем гностикам. Дело в том, что каждый из нас живет либо в мире, в котором его создали родители, либо в мире, который создал он сам, хотя экзистенциально мир остается тем же. Небесный свод для Кроули – это «нежная лазурь Нюит», вершина тонкого эротизма, а для Гиппиус – «давящая плита могильная».
Кажется, я начинаю говорить банальности: «измени себя, и изменится мир». Хуйня. Ты не можешь «изменить себя». Ты не можешь поставить на запорожец шины от мерседеса. «Умри и воскресни – и мир изменится», – это звучит несколько ближе к истине, хотя, увы, и эти слова могут быть безбожно перевраны торжественным написанием на лозунге.
Если в начале сам факт моего прихода к Сергею возвысил меня над всем моим кругом общения, то ближе к концу я перепрыгнул и самого Сергея. Сергей очень любил говорить о важности стадии «смерти эго», о том, что надо к этому стремиться, попрекал своих горе-учениц за одну мандаллу в месяц. Но когда после пробуждения Кундалини я вошел в пик своих работ и немыслимых экспериментов над сознанием, рисуя по пять мандалл в день и пробуя психоделики, Сергей стал не проповедовать, а предупреждать о смерти эго. Нелепая ситуация – тот, кто утверждал, что эго должно быть пожертвовано, говорит «осторожно», а тот, кто еще полгода назад на словах провозглашал сатанинское «ничего, кроме эго», отвечает на это предупреждение: «Да скорей бы оно сдохло!».
Опять грань – казаться или быть, изменяться или умирать. Не умея выражать свои мысли, я, тем не менее, тонко чувствовал, что мне очень легко добиться такого уровня, когда я смогу казаться не таким, как моя мать и вообще они, рабы малкута. Но одно дело – казаться, а другое дело – быть. В тот вечер, двадцать второго, во время великого Юла, в точном соответствии с формулой Ал и Ла – все и ничто – в великом восторге я был убит и заново зачат Богиней. Все записано, все описано – в этом и есть моя истинная воля – записывать и описывать. Рождение произошло позднее на первой степени, может быть, именно поэтому мне повезло оказаться тем последним, кому не надо ждать полгода между нулевой и первой.
Потом был год полного инфантилизма. Об том тоже есть в «Истории». Кундалини возвращает в детство, возвращает назад, но только потом понимаешь, что возвращение это не более чем иллюзия, ибо оно происходит уже на другом витке спирали. Первый год стыдно вспоминать, и будет! Да, молния-змея превратила графит в алмаз. Но тусклый, блеклый, бесформенный алмаз. Перед тем, как Алистер Кроули откроет мне последние, четвертые врата – врата оккультизма, должно было пройти огранку.
Год после великого Юла – время луны. Время нового младенчества, или даже утробы. Может быть, для провинциальной духовности это и есть высшая цель, но мы хорошо знаем обе стороны луны и слишком любим свой хуй, чтобы дать его отрезать. Луна, как и положено, сменилась Меркурием – фазой ученика, и должны были явиться те, кто научат, кто огранят алмаз в бриллиант. Не надеясь ни на что, я ждал, что мой дух будет подвержен огранке.
Время Змеи
Между преодолением Нигредо в 2000 и прочтением Книги Закона в 2004 прошло четыре года. Моя жизнь по-настоящему бурлила на всех уровнях. Друзья, враги, концерты, музыка, страстное, неистовое освоение мира. Время рок-н-ролла. Славное, буйное, страстно-неистовое время моей жизни. Тусовки, шабаши, женщины. И тем не менее, описывать все это – едва ли имеет смысл. Это – внешнее течение – Вазуза, о котором достаточно упомянуть в одном абзаце. Внутреннее течение, подобное полноводной Волге, которая лишена суеты и хаоса, историку индивидуации куда интереснее.
Из первого нигредо я вышел, когда мне было 20. Это время перехода, время, когда решается, кто есть кто. Те, кто казались, перестали даже казаться, в новой гвардии я слышал повторение старых песен, что не могло не вызывать скуку. Меня радовала новая гвардия, но едва ли я обольщался, ибо помнил Императора. Потому меня интересовали только те, кто был старше меня и, тем не менее, сохранили себя, не проиграли, не произнесли для себя формулу отречения «только жизнь», «только материя», не стали оглядываясь на прошлые искания (или это была игра в искания, с сентиментально-ностальгической снисходительностью?). То есть, говоря языком Нойманна, не стали жертвами «верхней кастрации», отдав свое копье Исаис Черной.
Только у таких я мог научиться спасению себя, получить шанс сыграть вничью со смертью. Выиграть у неё не дано никому, ибо биологическая смерть ставит точку, но сыграть вничью – это значит, пройти до конца, не отдав себя тли энтропии. Где-то должен быть источник, где-то должен быть ключ, а я слишком доверял той силе, которая несет меня потоком по жизни.
Надо ли говорить, что после пробуждения Кундалини мне было чертовски сложно. Я был разобран на части, и моей задачей было собрать себя заново. Уйдя от Белковского, я потерял практически все ориентиры и остро нуждался в точке опоры, на которой мог бы основать свое мировоззрения. Передо мной стояла сложная задача: понять, что из того, что открывал Сергей, имеет ценность, а что – лишь порождение его невроза.
После разрыва с Сергеем наступил период радикальной переоценки ценностей. Одним из неожиданных ударов было разочарование в Станиславе Грофе после прочтения «Зова ягуара». Из всего, что давал Сергей на своей группе, трансперсональная психология Грофа казалась мне наиболее адекватной и отвечающей на многие вопросы, ибо принимать всерьез «Агни йогу» человеку, обладающему хоть малой степенью здравомыслия, едва ли получится.
Но «Зов ягуара» — это не научная книга, а художественный роман, открывающий не внешнюю, концептуальную сторону учения (такое, например, как теория СКО или перинатальных матриц), а внутреннюю сторону, о которой невозможно, сказать, но которая является в некоторой степени более важной, чем концептуальная сторона. Она показывает внутренний мир самого Грофа, и этот внутренний мир представляется достаточно скучным, выхолощенным, двухмерным и плоским. Теория, по которой работал Гроф, превратила его в механистичного позитивиста, персонажи его романа лишены сложности внутреннего мира
Моей мировоззренческой осью стало учение Юнга, с которым я ощущал особое родство. Юнг полностью соответствовал моим потребностям по целому ряду причин. Он единственный из известных мне на тот момент, кто работал с тем глубинным уровнем души, к которому я прикоснулся, и мог сказать об архетипической, надличностной реальности без страха, религиозной экзальтации и навязших в зубах типичных эзотерических штампов. Его картина реальности полностью соответствовала моему опыту и давала необходимые объяснения и цель. Оказавшись в пространстве духа, Юнг был одним из немногих, кто не дал себя оскопить и балансировал между жизнью и духом, не желая отдавать ни то, ни другое. Для меня, после того, как переизбыток луны чуть было не превратил меня в импотента, такой подход был чрезвычайно актуален.
Мир Юнга сложен и многомерен. Он имеет свой трагизм, свою глубину, свои неразрешимые парадоксы, в которых открывается ужас бездны сродни «парадоксу ответа Иову». Дело в том, что многомерность жизни может быть осуществлена, только если есть парадокс, есть ужас, есть трагедия, и напряжение между противоположенными безднами создает полнокровие бытия. Позднее я нашел сакральную основу этого знания в строках из Книги Закона: «Я есть жизнь и отец жизни, потому знание меня есть знание смерти». Большинство эзотериков, даже тех, кто претендует на научность, оказываются в итоге «округлены», и их мышление сводится к набору нескольких шаблонов.
У Юнга мне нравилось все – его свобода, тонкий юмор, несвойственный ученым и тем более эзотерикам (Кроули – разговор особый, даже исключительный), сексуальная свобода, доходящая до утверждения необходимости внесение четвертого, эротического женского божества в божественную триаду. Но более всего меня тянуло к Юнгу то, что это единственное учение, в котором сохранялся баланс: «Сними шляпу перед богами, поклонись, но не вставай на колени». Обычная религия «встает на колени» и убивает себя, атеизм и сатанизм пытаются убить иное. Середина, компромисс предложен Юнгом, чья позиция – это особое достоинство перед лицом нуминозного.
Смит
Время змеи – это время Меркурия. Время неограниченного изучения и познания. Время, когда лучшие три человека открывали мне горизонт, передавая свое мироощущение.
Смит, Клавдия, Нафта. Первое имя – реальный магический псевдоним. Я часто сравнивал его с Сетембрини, хотя, надо признать, это сравнение было достаточно условно.
Этот человек, уникален тем, что полностью ушел от мира не потому, что мир его не принимал, а потому, что он не принимал мир. В свое время у него была масса самых лучших связей и перспектив, он мог бы идти по любой из линий, но суета жизни представлялась ему нестерпимо утомительной и отвлекающей. Он – человек, имеющий превосходное высшее образование, принципиально ушел работать на котельную, поскольку эта работа требует минимальной вовлеченности и суеты, давая нужное уединение. Но и эта работа слишком суетна для него, его мечта – работа где-нибудь на маяке. Надо ли говорить, что мне чертовски повезло стать другом такого человека.
Его мир – это мир слова, мир мысли, мир очищенного от всех наслоений разума. Основное его самовыражение – фантастика, точнее, тот особый жанр, который сам Смит называет «фантастический реализм», подчеркивая, что это «особый мир иллюзий, который обязательно должен где-то существовать».
В данный момент он является весьма читаемым Интернет автором, а в одной из стран бывшего зарубежья даже создан его фан-клуб. Но в большую фантастику он так и не вышел, хотя пару раз даже пытался нарушить принципы своего отшельничества, съездив в московские издательства. Но не вышел и не мог выйти. Его проза – слишком личная, слишком своя, слишком интровертная. В дискус модерна – не входит, а для фантастики – слишком особая ниша. По-настоящему она может быть понята и оценена только теми, кто его знает.
У Смита (таков его псевдоним) хотя и есть параллели с Сетембрини, в одном он отличается принципиально. Сетембрини представлял разум экстравертный, Смит же в высшей степени интровертен. Сетембрини – воодушевленный романтик просвещения начала двадцатого века, Смит – человек, духовно близкий эпохе просвещения, которому не повезло родиться в конце двадцатого века, когда после двух мировых войн, Освенцима и Бухенвальда наивная, просвещенческая вера в человека уже не может существовать. Но поскольку его мышление оперирует категориями просвещения (хотя – еще один парадокс – сознательно он не интересуется этой эпохой), ему остается только тяжелый пессимизм, столь тяжелый и черный, что не может уместиться в границы любой черной литературы. Еще один парадокс – от такой крайней степени сгущения тьмы египетской, напротив, спасаются литературой надежды, что он и делает.
Чтобы стать его другом, мне, как Меркурию, в первое время нашего общения приходилось немного хитрить, делая вид, что у меня есть сенсационная информация, или оставлять у него какую-нибудь книгу, а между делом предложить выпить водочки. Потом и доныне наши посиделки стали доброй традицией.
Какие только темы мы не поднимали, какие только пируэты мыслей не рождались в наших ночных беседах в котельной! Самым большим достоинством моего собеседника была исключительная способность серьезно и непредвзято обсуждать любую идею – я не могу припомнить ни одного случая, чтобы он проявил эмоции или раздражение при обсуждении какой-либо самой вздорной или самой жестокой концепции. Да, он мог жестко осудить злые действие, но только не разговор о возможности этих действий. Эта способность входить в мир мысли, не теряя себя в эмоциях, уникальна для современной эпохи упадка. Запретного в мире мыслей просто не существовало в принципе.
Скажем, Сорокина мы определяли как «Леонардо Де Винчи, который решил лепить не из глины, а из дерьма», а фильм Тарковского «Зеркало» прославлялся за то, «как изумительно Тарковский в нем показал зеленый цвет». Наш мир существовал и существует вне обычных условностей и ограничений, во власти которых находятся не только обыватели, но и большинство интеллектуалов, придавленных весом собственной серьезности. Помню одну встречу: мы обсуждали все философские выводы, которые можно сделать из анекдота про попавшего в рай Энштейна, а потом решили, что по крайней мере половина анекдотов могут претендовать на притчевый характер.
Именно Смит научил меня той свободе мышления, той игре слова, которую я взял от него, и ныне во всей полноте стараюсь вложить в задачу несения идей Святой Традиции Телема тем, кто способен услышать. Моя способность выходить из контекста, внедрять иные нотки в вообще-то фиксированный дискурс – это только благодаря своему наставнику. Впрочем, определение «наставник», даже учитывая факт преемственности и разницу в возрасте, не совсем подходят. Несмотря на интеллектуальную близость, у нас со Смитом была принципиально разная, я бы даже сказал, полярно противоположная эстетическая парадигма. Он был за Бунюэля, я за Бергмана, он за Высоцкого, я за Бродского, он за Гофмана, я за Гете, он за исполнение стихов Бродского Клячкиным, мне же гораздо ближе исполнение Мирзояна. Если наши эстетические вкусы совпадали, это было целое событие, которое обсуждалось не один месяц, как например, «Европа» Триера или «Святая кровь» Ходоровского. Именно это напряжение противоположностей, жесткая поляризация делают наши беседы таким захватывающим и таким ярким процессом.
Даже соглашаясь в той или иной идее, через два года (хотя мы встречаемся примерно каждую неделю), могло выясниться, что наше понимание этой идеи прямо противоположно. К примеру, и меня, и его в искусстве интересует прежде всего «трагедия личности», но до чего же по-разному мы понимаем эту трагедию! Когда, после долгих дебатов, я убеждал его посмотреть еще один фильм Бергмана (который он, по непонятной мне причине, отторгал), говоря, что здесь-то как нигде больше и показана трагедия личности, послушав моего совета, он потом недоумевал – а где, собственно, трагедия, про которую вы говорили?
Разница понимания трагедии личности – очень важный вопрос. Для меня трагедия личности приходит изнутри. Это взрывная, разрушительная сила безумия, внутреннего распада, которая делает личность уязвимой, непоследовательной, распадающейся под собственной тяжестью. Паразит рождается вместе с ребенком, входя в его индивидуальность, и если дитя не успеет хотя бы сыграть вничью с этим паразитом, паразит разрывает его сознание, как Чужой из известного голливудского блокбастера изнутри разрывал тела. Крег Туми у Стивена Кинга и безумный художник из фильма Бергмана принадлежат для меня к одной вселенной, хотя на разных уровнях иерархии. То, что происходит потом, – изгнание, казнь, преследование, позор – это лишь результат, эпифеномен истинной причины трагедии личности – той власти, которую над ней имеет Исаис Шотокалунгина и внедренный ею в разум паразит, когда мать – ворона засасывающая, превращается в пантеру.
Для Смита, напротив, трагедия личности – это трагедия изначально цельной личности, которая оказывается под катком системы, мира. Причина трагедии всегда вовне, всегда внешняя агрессия. Для меня это не более чем странный миф, ибо цельной личности не может существовать! Это символ веры юнгианской церкви я слишком хорошо знал до того, как прочитал Юнга. Ни я, ни Смит – никто другой не были цельны, мы состоим из кусочков, обломков, и хорошо, если мы это понимаем, и, подобно Юнгу или Кроули, нам удастся-таки ближе к последним минутам собрать себя хотя бы отчасти. Потому трагедия личности, как это понимает Смит, для меня не особо интересна и не более чем «трагедия маски», «трагедия роли», «трагедия персонажа», но уж не Личности, точнее не Индивидуальности. Те персонажи, которые видел Смит, казались мне масками, тогда как мои любимые персонажи для него были не более чем невротиками.
Правда, в некоторых случаях источник трагедии не может быть определен. Трагедия Пинки из «Стены» — это трагедия изнутри или извне? Вроде бы извне – мы видим море крови, в котором гибнет его отец, разгон полицейскими антивоенных демонстраций, мать-одиночку, унижающих учителей, превращающих учеников в мясо. Поразительно точный и меткий гностический фильм о мире, сотворенном злым демиургом! Дом, точнее, стена, которую построил Джек-Иалдабаоф!
Но посмотрим глубже. Во второй части акценты меняются. Пинки разбивает телевизор и выбрасывает в окно и, оказавшись в своих мыслях, в своих фантазиях в чистом поле… вновь видит тот же телевизор, непонятно от какого источника работающий. А кем, как не Иалдабаофом, фаллосом ужасной матери становится Пинки, когда получает власть Молотка, открывая врата насилию и смерти? (Интересная отсылка к Максу Фришу, не правда ли?) Насилие закона ничуть не лучше насилия строя – собака вверху, собака внизу, справа Иалдабаоф, слева Хоронзон, раз, два, три, четыре, пять и кого здесь выбирать?
А в последнем клипе – смерть героя – неясно, кто его судит – внешние силы или те, что в нем. Его мать или мать-стена, которую он сохранил в себе?
«Стеночку» я посмотрел еще до пробуждения Кундалини лет в 18, и главный урок, который я из неё вынес – не смотреть телевизор, разве что используя его в качестве приставки к видаку. Это пустяк, но пустяк, которым хорошо можно проиллюстрировать разницу между мной и абсолютным большинством людей в восприятии идей. Что меня всегда удивляло в людях, так это способность делать правильные выводы при полном отсутствии каких-либо даже минимальных последствий. Попса – это плохо и достойно быть обстебано, но радио включено по привычке; телевидение оболванивает, но когда на три дня горит телевышка, начинаются приступы клаустрофобии, надо заниматься духовной практикой, но всегда найдется повод именно в этот миг отложить это занятие. Моим свойством, приносившим мне изобилие пользы, но и не меньше вреда, была и есть привычка переводить знания в реальные действия, принципы. Потому после «The Wall» я больше не мог смотреть телевизор.
Возвращаясь к Смиту, стоит сказать ту удивительную вещь, которую он часто говорит. По его личной вере, наш мир, мир, построенный на постоянном убийстве от растений и до людей, сотворен не Богом, а Дьяволом. Зло изначально, Христос – сын зла, восставший против него во имя несуществующего добра. Меня всегда поражало сходство этой картины, которую Смит разработал самостоятельно, с наиболее пессимистическими гностическими космологиями. Несомненно то, что Смит принадлежит к высшим людям, хотя бы тем, что способен владеть двумя оружиями высших – метафорой и аналогией (многие наши разговоры строятся на проведении аналогий между конкретными людьми и мифологическими паттернами, иначе, богами – оценивать достоинство такой игры ума способен только высший человек, отчасти свободный от пошлости реализма). Тем не менее, Смит полностью чужд мистике или магии, именно в силу невозможности окончательно разорвать с нижним миром.
Еще один Парадокс Смита: относясь с большим уважением к античному пантеону и вполне пользуясь религиозными символами для объяснения своих идей, Смит всерьез утверждает что «все религии есть самое страшное зло для человечества». Это принципиальное неприятие религии, с одной стороны, мне вполне понятно, ибо мы все слишком хорошо знаем природу большинства современных религий, а с другой – я понимаю его слабость, ведь отрицая религию как систему СВЯЗИ (слово религия этимологически происходит от слова «связь») со сверхличностным источником, он идет против своей же природы. В этом и его самая большая проблема – будучи гораздо в большей, чем кто-либо, степени склонным к аполлоническому и упорядоченному, нежели к дионисийскому и хаотичному, Смит не может взять этот аполлонический принцип там, где ему он более всего нужен – в вопросе связи с сверхиндивидуальным источником. Что и рождает пессимизм.
Потому наше общение – это, с одной стороны, постоянный дискурс противоположных позиций, две слабости, образующие одну силу, как в арке, а с другое – все же обучение.
Что я взял от Смита? Прежде всего, подлинную свободу мысли. Мало читать свободных мыслителей. Без личного общения не передается особого рода флюид, который и составляет сущность свободы. Смит потрясающим образом находится вне дискурса Иалдабаофа. Его логика, интровертный интеллект – это бастион. Он часто называет себя консерватором, но юмор в том, что он дальше от консерваторов, чем их зоологические противники – революционеры. Просто в силу того, что он не понимает, какой дискурс, какой стиль, какой почерк свойственен консервативному мышлению. Он просто не может понять, почему, например, в этом случае он должен был бы, «исходя из обыденного дискурса», разозлиться или что-нибудь еще. Я могу назвать его одним из тех немногих, кто создали свой дискурс или добились отключения от матрицы. Это одно из самых великих сил Смита – способность просто отказаться понимать, то есть принимать то, что считается самим собой разумеющимся.
Попробую объяснить этот несколько парадоксальный и двусмысленный тезис конкретным примером. Однажды я с хорошим другом стал обсуждать идею истинного возраста, дескать, каждый человек имеет свой личный возраст, который выражает его во всей полноте. Не сговариваясь, мы одинаково определили этот самый духовный возраст Смита – 39 с половиной. Важно то, что каждый из нас считал, что в этой самой половине и есть нечто особенно важное. В этой цифре выразилось наше чувствование, что, подойдя к символическому переходу от Юпитера к Сатурну, он отказался от сатурнизации, отказался от всех тех типичных старческих реакций, которые предписаны ролью Сатурна, контекстов, смыслов, в пространстве которых и осуществляется сатурнический дискурс. Он взял всю мудрость, все знание, но отказался сатурнизироваться, отказался понимать, каких даже не слов, а интонаций от него ожидают, и благодаря этому вышел прочь, в дробь, вне игры, вне суеты, вне. В этом самая большая победа его духа.
Есть и другая сторона этой победы. Самая большая трагедия Смита в том, что он реализовал только половину задачи. Он один из немногих отключился от матрицы, нарушил правила этологии, имея высокий природный ранг (я один раз видел Смита, противостоящего агрессору), презрел его, выйдя прочь из унизительной игры. Это не может не восхищать. Но ужас в том, что, выйдя из матрицы, он не пришел в Зион, а оказался окружен сюрреалистической картиной спящих в механических утробах людей, аппаратов, обслуживающих их нужды, и великого моря смерти и канализации внизу. Это то, как он видит «реальность», от которой он пытается спастись в своих образах. Освободится от власти доминантного дискурса дано одному из ста тысяч, и тем обиднее, когда эта задача реализуется наполовину.
У Ницше есть четкое разделение каст на тех, кто живет в возвышенном, и тех, кто всего лишь влюблен в возвышенное. Какое место я могу здесь отдать Смиту? Сказать, что он живет в возвышенном будет преувеличением, выдающим желаемое за действительное, но сказать, что он всего лишь влюблен в возвышенное – недопустимо унизить, преуменьшить его масштаб, сравнив с теми, кто «влюбляются в возвышенное» лет эдак в 18, а потом, через пару лет, успешно забывают свою влюбленность. Где-то между этими двумя определениями, которые хоть и глубоки, но не могут вместить всю полноту нюансов.
Ибо если он не под властью ценностей матрицы, то, увы, и не в Зионе. Скорей, если продолжать говорить на этом языке, в какой-то жуткой защитной программе между. Вместо того, чтобы идти в Зион, он непрерывно говорит о духовном, задавая бессмысленные вопросы: «Как же мы имеем право об этом говорить, если в Гондурасе дети пухнут от голода, а в соседнем квартале маньяк кого-то расчленил?»
Наш типичный дискурс: на его слова, полные гностического ужаса: «Как мы можем говорить о Мирзояне, когда вчера маньяк девочку зарезал!», я отвечаю примерно следующее: «Да насрать мне на маньяка с девочкой! Вы посмотрите, Смит, какой изумительный символ в «Одиссее», как сказано – «насквозила сивилла»! По сравнению с этим соединением высокого и низкого все остальное меркнет».
Я оказываюсь более последователен, ибо как бы то ни было, о Мирзояне говорим мы оба. Вот в чем суть, я – аморальнее и последовательнее, а его мораль, его благо не дают ему освободиться до конца, чтобы окончательно поселиться в возвышенном.
«А если вас самого зарежут?» – спрашивает Смит. «Значит, Госпожа отвела мне короткую и интересную жизнь, где мне удалось послушать Мирзояна и поговорить о нем вволю, – парирую я. – Да и вряд ли – пока не зарежет, пока я ей нужен, ну а если уж не нужен буду – туда и дорога».
Вот тут-то и главный, ключевой метафизический разлом между двумя позициями. Как сказал бы один современный философ – креационизмом с его богооставленностью и манифестанциализмом, с его всебожием. У меня – Лилит. У меня – Бабалон. Я знаю, куда иду. В чашу. Из матрицы в Зион, из мира Иалдабаофа-Хоронзона в мир Госпожи моей. Да и сам этот мир, хоть и во власти Иалдабаофа, да не совсем, и эманацией Бабалон-Лилит пронизано все от верха и до низа. Потому – конечно, не хотелось бы раньше времени умирать, если придется – жаль, конечно, но это едва ли подвод для сомнения в Бабалон, которая именуется еще и Блудницей, а значит, дарительницей наслаждений.
Когда молния-змея ударила в мой разум, жизнь обрела интересное ощущение единства. Я не могу сказать, что постоянно осознаю себя в этом единстве, иначе я был бы просветленным. Это было бы легко изобразить, особенно учитывая тот низкий уровень критического мышления у 90 процентов современного псевдоэзотеризма. Но врать глупо, врать – значит не уважать себя, и я знаю точно, что те, кто говорят, что раз у них пробудилось Кундалини, они уже просветлены – глупцы. Да и не нужно это мне, пока ЕЙ не надо. Будет надо – поднимет до просветления, выше пропасти. До соединения, соития в пропасти еще далеко, хотя Волю свою уже знаю. Но маленькие приветы в виде разных приятных синхроний, которые не удивляют уже, а радуют, пусть не соединение, но особый, тонкий и изысканный флирт Госпожи – то книга ответит на мысли, то одна карта три раза подряд выпадет, то имя узнаю, какое не мог знать. Маленькие чудеса, не я творю, но она творит мне, не я живу, но Айвасс – посланник её живет во мне.
Изначальное – вовсе не добро, как полагают христиане, и не Зло, как полагает гностический сатано-христианин Смит, как я его в шутку называл, а абсолютно морально-индифферентная субстанция, чистое бытие, из которого может быть проявлено как Добро, так и Зло, а можно и вовсе уйти за пределы дуализма, по ту сторону определений, воздавая всем проявлением как, сверхблагу.
Надо коснуться и вопроса эротического. Смит ни в коем случае не является пуританином, и мы не раз обсуждали различные эротические и крутоэротические фильмы. «Калигула» Тина Де Брасса – шедевр, по общему мнению. Как я уже сказал, ни одна тема у нас не была запретной для обсуждения, поэтому очевидно, что мы обсуждали и темы, связанные с сексуальностью, причем порой весьма жестко. Поэтому когда Клавдия (о ней несколько дальше) называла его пуританином, я мог только иронично ухмыляться предвзятости её теневых проекций.
Хотя в этом обвинении есть своя особая правда, совсем не та, что подразумевала сама обвинительница. У тантриков есть такое выражение – змея в бамбуке – аллегория полового акта и, это важно понимать, тантрического полового акта. А к аллегории комментарий – если, мол, в обычной жизни змея может ползать как угодно, то в бамбуке (то есть в лоне традиции, имеющей сексуально-магическую инициацию) либо только вниз, либо только вверх. Еще один образ – лестница, на которой либо в ад, либо на свободу.
Так вот, Смит не понимает, как это – сексуальность как путь к свободе? Понятно, когда страсть, понятно, когда эстетика, понятно, когда удовлетворение инстинкта, когда любовь, тоже понятно. Все это можно обсуждать, анализировать, понимать, сравнивать. Но вот сексуальность как путь к богу – непостижимо и все тут. Здесь наступает какое-то непонимание, которое не могут развеять ни принесенные Шакти-пураны, ни запретный для чтения непосвященным «Возбужденный энтузиазм» Кроули. Тантрическо-телемитская позиция недоступна Смиту в принципе, и тут-то самое наследие пуританства, даже не пуританства, допускающего по Дугину некоторую непоследовательность, а крайней креацианисткой позиции первых раввинов. По Смиту, если освобождаться, то возможен только праворукий путь, аскеза, но никак иначе. «Как бы не так!» – утверждаю я и посылаю еще один привет Бабалон в самом изысканном соитии с лучшей из дочерей её.
И вот, спрашиваю я себя, можно ли считать, что Смит в своей аскезе победил? Не проиграл – и то немало, конечно. Но если все-таки о победе? И вижу я, как совершенную, даже кристальную позицию Смита подрубает его Анима, его подсознание, его обратная сторона. Чем ярче солнце, тем чернее оказывается тень, а в особенности, луна. То классической юнговской ситуацией проекции, когда неинтересный человеческий персонаж раздувается до метафизических масштабов, то одержимостью японскими мультиками (созвучие даже в словах – прямо смех, а то и насмешка богов – Анима-Анимэ), что не оставляет время на писательство и познание других, более серьезных вещей. Двери-то перед тенью закрыли, а в окна вошло «Оно», снеся их вместе со ставнями. Наблюдая слабости Смита, в которых я видел другую сторону его силы, я всегда напоминал себе слова Юнга о балансе между противоположностями. Он привык выбирать одну сторону, я предпочитаю балансировать, засесть в середине, даже в тех ситуациях, когда, казалось бы, средняя позиция вовсе невозможна. Все-таки правый путь как-то не по мне, у нас с Анимой иные отношения. Тоже сложные, не спорю, но точно иные.
Клавдия
Анимой для меня, точнее, экраном для проекции Анимы был другой огранщик. Как я уже сказал, наши со Смитом позиции во многом противоположны. Но если в эту формулу внести еще один элемент – Клавдию, то оказывалось, что я на экваторе, а вот именно она – другой полюс позиции Смита. Если Смит – воплощенный логос, то Клавдия – воплощенный эрос. Эрос, еще не выходящий за пределы обусловленности и поэтому к другой стороне во многом слепой, но при этом могущий дать трансформацию всякому, кто окажется в поле её внимания. Редчайшая для женщины способность после соития не брать, а давать энергию, да так, что хоть стометровку беги, хоть диссертацию пиши. Полагаю тантрические учителя отдали бы за эту женщину золота столько, сколько она весит.
Хорошо сидеть на экваторе и видеть обе стороны. Ибо то, где слепое пятно у Смита – Клавдия как кошка в темноте. Там, где слепое пятно у Клавдии – Смит как орел в небе. А я, маленький такой, я посерединке, ртуть играющая, вижу глазами и тех, и других, читаю Гессе на пару с Мережковским, ключи к объединению ищу, серу с солью в сосуде соединяю.
Мое знакомство с Клавдией началось со страшной ошибки, которая легла на мои плечи тяжким бременем вины. Не понял сразу, что за птица передо мной, а может быть, понял подсознанием и испугался её силы. Грубые слова, кинутые в другом направлении и выражающие только одно – страх, прячущийся за напускным цинизмом, подхватил западный ветер и переплетениями невероятными донес до ушей, которым они предназначались менее всего. Дикая цепочка совпадений, которая по всем законам не могла произойти и, тем не менее, произошла, стала мне Уроком – Лилит сурово наказывает тех, кто недостаточно почтителен к её дочерям.
В святых книгах сказано – «не бойся принять царя за нищего, бей со всей силы, все равно, если это Царь, то царю не повредишь». Это – святая правда – не повредишь, как со святой книгой-то спорить! Вот только что будет с тобой после того, как ты ударишь по царю – об этом не сказано. Тайна великая, тайна неоткрытая…
Может быть, с этим эпизодом связана самая большая моя ошибка. Может быть – и нет, все Игра Бабалон, все без исключения. Нет в истории сослагательного наклонения. И если, как говорят некоторые физики, каждый миг размножается на бесконечное количество вариаций, то все равно эти вариации не рассмотреть, не подглядеть даже.
В общем, побыл я в любовниках у Клавдии около месяца да и был отчислен. Думал, что отстранен, казался себе холоден, был уверен, что сейчас стану для неё единственным светом в окошке, а как отстранила она меня – легко отстранила, изящно, непринужденно, словно о пустяке досадном идет речь, так быстро понял цену своей непобедимости. Обернулось долгим эротическим пленением, ожиданием, когда, по особому капризу, раз так в месяца три меня возьмет.
Но чтобы говорить о Клавдии, надо её описать. Художник. Не из тех, что от слова «худо», а из тех немногих, про которых батька Алистер говорил, что настоящий художник даже превосходит Мага. Впрочем, будучи чуждой магии как действию, иногда она себя называла красным магом, подчеркивая свою абсолютную власть в этой стихии, стихии 11 аркана – Вожделения.
Феномен Клавдии – особая структура энергетики, в силу чего после секса энергии не убавляется, как от 90 процентов женщин, а прибавляется. И ладно бы я один, такой мистичный-магичный, ей это говорил. Так до меня слышала – и не раз, и в тех же словах от вполне обычных мужчин, которые и сами не понимали, что за механизм тут включается.
Еще один феномен – полная свобода от условностей в том, что касается мира эроса. Она – живое нарушение правил учебников психологии и сексологии. Женской психологии уж точно. Если обычная женщина, начиная входить в мужскую роль, при этом старается «принизить», «отомстить» мужчине, то её мужская роль органична. Она – всегда энергетически активное, даже эманирующее начало – Хесед над Нецах или любое другое каббалистическое соответствие. То есть, если она подойдет на вечеринке и возьмет того, кто её понравится, она сделает это в изумительной активной манере, не свойственной женщинам в принципе. И в этом её величие, её царственность, её взрыв правил Хоронзона – особенно нерушимых в огненно-молнийной точке пола.
Ей я обязан тем, что стал хорошим любовником. Не в смысле техника секса – это я с 12 лет от совместных с мамой просмотров порнухи и так знаю, а в смысле понимания женщины, её игры, её особенности. Мир чувств, мир отношений, мир граней – это она знает в совершенстве. Когда что проанализировать, раскидать, в том, что касается отношений – нет равного.
Это одна сторона. В другой – она слепа, как летучая мышь днем. Она знает очень много, но её логос фатально слеп. Там, где логос Смита видит очевидное. Ибо проигрывает она в своем подходе к этим знаниям, контекст, в котором она порой эти знания подает, удручает. Не оценивай, а изучай – вот позиция настоящего интеллектуала, человека духа, и уж тем более, даже если ты рискуешь оценивать, не делай это общепринятыми шаблонами.
Помню наш спор про Толстого и Достоевского. Дескать, если ты, то бишь я, человек, претендующий на интеллигентность, то русскую классику читать обязан. Надо. Интонацию чувствуете? Да не буду я читать Толстого, он, как сказал бы один алхимик, мне «эйдетически не близок». Да и не представляю я, как это вообще – читать, чтобы быть каким-либо, даже интеллигентным. Когда последние пять лет я прочитывал обязательно по одной, а то и больше книге в неделю, я читал… Для чего? Точно не самоутверждение – в том круге, где я был, это не особо что-либо меняло. Надеялся найти таких же – это казалось слишком крутым даже для мечтаний. Желание познания – да, но это только часть правды. Скорей – желание прикоснуться к особому, родственному мне бытию, родственному эйдетически, сущностно. Лучше всего ответить по телемитски – «потому что такова моя воля». Но только не «должен», должен – категория антиполюса, контринициации, чего угодно, только не истины.
«А как узнаешь, близка тебе эйдетически эта книга или нет», — может спросить меня критик? Да по обложке вижу, ну, на худой конец по абзацу на любой странице. Приходишь в книжный магазин и смотришь – одна из книг будто тянет к себе. И правильно тянет, ответы – тут как тут, как раз то, что сейчас нужно. Иногда умные люди посоветуют, но конкретно, по сути, точно не словами «должен». Я удивляюсь, как так получилось, что эйдетически, по обложкам, по абзацам, к моменту моего прихода к посвящению я читал те книги, которые так или иначе касаются того, что я должен был знать. Даррелл, Майринк, Девис. Смотришь на книгу, а видишь энергию, с которой она зовет. Или наоборот – посылает на хуй или просто куда подальше, в зависимости от темперамента. А ну да ладно – зачем дразниться, не у всех Кундалини просыпалось, не все поймут, о чем я.
И потом, это самое иалдабаофичное «должен», «должна» из мира мысли, мира статуса осторожно и незаметно протекло в мир жизни Клавдии, поставив если не мат, то пат её королю, её САХ, став твердыней на пути осуществления истинной воли, всей полноты её вложения в мир творчества, живописи, в которой она, как большой художник, могла бы внести вклад в историю. Святой закон Телемы жесток, как ни одна из традиций, ибо сказано, что «милосердие должно быть отброшено» и «слабых не жалеть», но эта жестокость не нападения, но защиты, пусть даже переходящей в нападение.
В одном из снов она видела шипящую змею, которая глядела на неё. Через миг собака насмерть перегрызала её горло. И она начинала спасать собаку. Мои всегда деликатные, всегда обходные попытки проанализировать сон исподволь, по-меркуриевски (а именно на анализ мне она и давала сны) она отселка одной безжалостной к себе фразе полного понимания – «Змея – это я». Кому как не ей, рожденной в год змеи, знать всю полноту гностического символизма неуловимой для Иалдабаофа змеиной мудрости Софии-Лилит. Но – Змея проигрывает собаке. В Святом законе сказано – «нет ничего, что может связывать, кроме любви, все остальное – проклято. В ад». Сказано и еще кое-что – но это слишком страшно, чтобы произносить здесь напрямую. Кто хорошо читал святые тексты – поймет. Змея и пес сошлись воедино в этом человеке и сражаются не на жизнь, а на смерть, змей жалит пса, пес грызет горло змею. Змей – это гностический бог, высший податель гнозиса, а пес – это и есть пес. На этом я замолкаю, ибо и так сказано слишком много.
***
Книги – это все-таки особая тема. Тоже процесс огранки. Ныне я уже могу об этом говорить, ибо все, что я читаю сейчас, после прочтения Книги Закона, лишь уточняет, проясняет, делает понятным ту или иную грань смыслов, но никак не изменяет, не прорубает, не трансмутирует. Потому что каркас уже построен, каркас уже неизменен.
Важно ведь не столько то, что доставило интеллектуальное удовольствие, сколько то, что дало поворот, развернуло позицию, внесло в вектор изменение. Можно, конечно, сказать, что каждая прочитанная краем глаза буква на листовке хоть чуть, да меняет, но это уже лукавство, софизм – игра тезисами.
Я начну сначала, пытаясь найти некий алгоритм, логику познания смыслов. Вначале – когда было мне четырнадцать лет, после вороны, — это Стивен Кинг. Ужасы, конечно, но тогда – мучительно нужные ужасы, ибо в этих ужасах я находил персонажей, так похожих в своей безнадежности на меня и переходящих на другую сторону, Крег Туми, сошедший с ума поезд Блейн Моно или группа ребят, которые должны победить древнее, как все бытие, ОНО, закусив ему язык и глядя в глаза, и только через это победить своих матерей. Есть что-то целительное, даже психотерапевтическое в романах Стивена Кинга.
Потом «Хтон», но о нем уже сказано. Серьезная литература начинается с Камю. После Камю Сартр интуитивно воспринимался как шаг назад, а не вперед. Философскую причину этого прозрения понял потом, когда думать научился. По сравнению с отказом оплакивать гроб, бунт героев Сартра более вторичен, не против матери, но только против фаллического пальца её руки – плохого папы на небесах.
Очень мне набоковское «Приглашение на казнь» нравилось. Вот, действительно, проза инициации, хотя за эти слова меня, наверно, захотят повесить за яйца мрачные представители всех мыслимых традиций. Но если сбросить шоры трусливого морализма, это действительно так – через смерть, казнь в двухмерном мире, к своим, к сияющим. Откуда он только это мог знать? Впрочем, вопрос риторический.
Дюрренматт – тоже особый разговор. Но тут целая плеяда абсурда-гротеска от Дюрренматта до Беккета, послание которых важно в одном – если уж ты находишься в лабиринте, думай, как из него выбираться. Короче, вся литература абсурда – это глубокий современный пессимистический гностицизм.
Гораздо больше повлиял Гессе. Тут уже не просто бунт и сопротивление, тут уже вторая задача, нигредо переходит в альбедо, объедини пропасти, объедини, сделай невозможное. Тут уже другой уровень, нежели просто бунт, тут уже метафизика. Ранний Мережковский хорош, пока стоял между. А потом одна из пропастей все-таки его засосала, а он и не заметил. Томас Манн – те же темы.
Ибсен – величайший из драматургов. Волею Богини достал собрание сочинений Ибсена аж пятьдесят шестого года. С тех пор – ни одного переиздания – только несколько избранных пьес мелькают. А ведь Ибсен в своем мятеже подальше, чем Ницше, заходит, но это тема отдельной статьи.
Наших классиков – все, что раньше Серебряного века – не люблю. Не люблю интуитивно, нутром – вся эта вечно русская истерика, с примесью морализма. Европейские писатели пишут, чтобы понять нечто в себе, может быть, если свершиться чудо, – изменить себя, наши – чтобы научить, сделать мир лучше, блин, носители доброго-вечного. Скучно.
Центральная, даже, сказал бы, осевая идея для меня – объединение противоположностей. Если говорить о противоположностях, то вот они. На зримом примере изучать можно, непонятно как заброшенные в глубинку титаны. И изучаешь – а там, парадоксы, нюансы, мысль живет, дух радуется.
Тот, кто победил Иалдабаофа в сфере логоса, открыв первую гностическую истину самостоятельно и добившись аристократического спокойствия при обсуждении любой темы, не втягиваясь в грех оценивания, терпел от Хоронзона сокрушительные поражение в сфере эроса, продуцируя заблуждение за заблуждением. Та, кто победила Иалдабаофа в сфере эроса, не признавая никаких границ, оказалась беспомощна перед ним в мире логоса, хотя и обладая исключительным умом. И оба титана – игра в ничью, но не на победу. И обоих Хоронзон-Иалдабаоф загоняет в пат, из которого нет выхода. А я в пат не хочу, ибо то, что по эту сторону выглядит, как пат, по ту сторону может оказаться самым что ни на есть окончательным матом.
Не, я так не играю, эдак ни вы, Смит, не обыграете в шахматы агента Смита, ни вы, Клавдия, не обыграете Клодия. А мне, даже не мне, а той солнечной креатуре, которая стоит за мной – Атону, Атоном, до дрожи, до озноба выигрыш нужен, а партия – вся жизнь.
Очень вовремя попался мне Мережковский с его «двумя безднами». На благодатную почву легли гораздо позднее строки из святых книг о двух безднах. Нельзя только в одну, надо сразу в две, из себя себя выдавить, сначала как гной, а потом как дитя, сияющее при родах.
Нафта
Я уже сравнивал Сетембрини со Смитом, Клавдию – с Клавдией, а вот этот третий огранщик по своей сути – ну чистый Нафта, с маленьким только дополнением, Нафта в юбке. Ибо если Сетембрини у Манна персонифицирует логос, Клавдия – Эрос, то Нафта – танатос в сочетании с религиозным инстинктом. Именно так – женщина с парадоксальным характером Нафты.
Встреча наша была предсказана мне во сне. За полгода до встречи увидел я её, подобно Дриаде на дереве, в моем дворе после дождя. Залезаю я на это дерево, начинаю соблазнять, а она мне в процессе вопросы по анализу задает – «как тот символизм по Юнгу растолковать, а если вот этот сон посмотреть по Адлеру?» И – очень яркое кинестетическое ощущение от прикосновения к коре дерева.
В этом сне, как и потом – в жизни секса так и не получилось. Сошли мы с дерева, пошли в квартиру, а там, на компьютере действие о борьбе наших и врагов. И я уже в этом компьютере отвечаю не на научные, а на магические вопросы, сродни коанам в духе «есть ли у душманов душа».
Самое интересное, что в начале этого сна мой двор по периметру пересекала одна весьма неприятная особа – психолог, на семинаре которой ровно через полгода мы и познакомились. Французский эстет Жульен Грак пишет, что «с самого первого взгляда друг на друга люди знают, какова будет история их отношений», я же могу сказать, что известна эта история, пусть на уровне символов, даже до этого взгляда до знакомства в мире малкута.
Пошел я на этот семинар из принципа, да и интеллектуальная жизнь в провинции столь скудна, что хоть что-нибудь новое, хоть какой-нибудь семинар – уже событие. Смотрю я вокруг – много незнакомых людей, много бесед, а говорить-то не с кем и нечего. Прозрачные, плоские, как из набоковского «Приглашения». И тут – вижу Нафту. И поражен. Глубина. Глубина касты. Человек, которого замесили из иного текста. Помните Тики Шельена — «Хрупкую глину смешал с огненным и нестерпимым своим дыханьем»? Вот это про неё. Я под любыми поводами начинаю с ней общаться, заигрывать, а по окончании семинара решил пойти её проводить. Одни из первых слов знакомства – «вы аристократ». И потом – когда пошел провожать: «Режьте меня, вешайте, говорю, но вам обязательно нужно поднять древо рода – я уверен, что там должны быть дворяне, вижу кровь дворянскую, а в таких случаях я не ошибаюсь». Оказалось – действительно – её отец весьма гордится своим родом, который по преданию семейному еще и при Иоанне Грозном при дворе был. Не ошибаюсь я в таких случаях, ох, не ошибаюсь.
Мы говорили на одном языке. Юнг, мифология, символы… Она понимала то, что в принципе не могли понять до конца ни Смит, ни Клавдия. До встречи с ней я был убежден, что уже и нет тех, кто со мной в пространстве одних смыслов. Почти один и тот же интеллектуальный багаж: Юнг, мифология, восток. Правда, если у неё – между Христом и востоком, то для меня всегда запад интереснее был – гностицизм, алхимия, розенкрейцеры привлекали меня больше, чем суфии, ламы и буддизм чистой земли. Но самое восхищающее, самое удивляющее – реальное понимание сути игры мифов в жизни. Что и говорить, кровь дворянская обязывает.
Но при сходстве этом – в другой сфере, сфере эротической, между нами никакого сближения не было и быть не могло. В мифологии тип Нафты – Персефона, в литературе, по её же собственному признанию, – Настасья Филипповна. Для такой женщины эротически привлекателен совсем иной мужской тип, чем я – мой антипод, мой двойник, мой онтологический враг, который я, при всем желании, не смогу даже изобразить, сыграть. Я что – либо змеем оплести, лукаво, тонко, изящно, либо изображать из себя доброго папочку-медведя – тоже роль, тоже стратегия. А тут волк нужен, с надрывом, с агрессией, не ценростремительный, как я, а центробежный, яростный и расщепляющийся изнутри, эдакий теневой персонаж Достоевского. Не соблазнитель и не папочка, а завоеватель с особой тоскою в сердце навыхлест и подавляющий своей властью, тип очень мной ненавидимый и очень знакомый. Короче, Аид – он и есть Аид.
Почему я сравнил её (имя сознательно утаиваю) с Нафтой из «Волшебной горы»? Во-первых, особое отношение к смерти, её воспевание, близость готической эпохе, миру холодных соборов, безнадежно пронзающих небо в тоске о смерти, миру Гофмана с его ужасом перед потусторонним и сексуально-хтоническим. Современная «готика» — жалкая пародия готики исторической. Во сне, предвещавшем нашу встречу, самым ярким воспоминанием было тактильное ощущение мокрой коры дерева на пальцах. Нафта – более всего любящая анализировать сны, была сознательно введена мной в заблуждение: сон был рассказан весь, за тем исключением, что на этом дереве была она, мгновенна усмотрела тут игру слов – Кора – Кора, Кора – Персефона. Персефона – повелительница подземного мира, супруга хтонического бога, но одновременно «всего лишь дочь» — по Юнгу поразительно точный аналог для Нафты. Не случайно она парадоксально сочетала христианскую веру с личным почитанием Шивы-разрушителя и особым интересом именно к этой стороне.
Ум силен, за исключением Смита, не знаю, кого можно поставить с ней рядом в этом. Но то, что мы подразумеваем под словами «ум», «разум», обычно существенно отличается от этого случая. Ум Нафты питался от хтонической бездны, магмы земли, частью которой она являлась и пред которой более всего трепетала. Христианка. Как Гофман – у христианства – защита от бездны земли. Клавдия представляла эрос, но эрос солнечный, дневной, эрос чистой жизни – эрос Нафты прямо противоположен, он из тех, кто разрушает дотла то, что оказывается в его пространстве. Не случайно, если Смит просто не распознал, кто перед ним, хотя она сразу поняла, кто перед ней, то с Клавдией они просто возненавидели друг друга до отвращения.
Как удивительно все сочеталось у Нафты – Христос, Шива, на одной книжной полочке – колода карт Таро, томик Бродского, евангелие и пособие по сексуальной магии.
Нафта и Таро – особый разговор. Таро меня интересовало с того момента, как в 16 одна дама предложила погадать на будущее. Когда я увидел эти изображения больших арканов, меня наполнили смутные предчувствия. Впоследствии, будучи посвященным магом, я стал «держателем линии таро», предлагая нестандартный подход к их интерпретации. Но мне приходилось добиваться расположения Таро, мне надо было стать их служителем, их вассалом, их стражем. Что же до Нафты, то тут дело обстояло поразительно. Таро её просто любили и любили невзаимной любовью. Она могла сделать самое точное предсказание, которое гарантированно сбывалось, или легко, будто играючи, вытащить из памяти какую-нибудь культурную аналогию к тому или другому аркану. Если моя работа «Прыжок в бездну вершин» — одно из интереснейших исследований таро в сети (вспомним Ницше и пошлем скромность на хуй), то этому я изначально обязан именно Нафте, чей интуитивный культурно-филологический подход к таро через меня, гораздо позднее, после инициации, кристаллизовался в систему, порядок.
Таро её любили, но она их нет. Вот непостижимый для меня парадокс парадоксов. Сознательно «страх греха», но это не более чем рационализация, не боялась же она греха, читая тантрические тексты, где бог соединяется с сексом, допуская самую страшную для христиан ересь? Тут иное, что – не могу понять, а понять следовало бы.
Один раз я все же убедил её раскинуть мне карты. Моим истинным я неожиданно для меня оказался Император, я ожидал что-то вроде Звезды или Вожделения. В этом отношении я часто вспоминаю результат одного скраинга, где стало известно, что я как-то связан с Юпитером. Но тут – загадки. В разделе «любовь» выпала очень хорошая карта – не помню, может быть, даже Императрица. Тогда, когда я был уверен, что моя «единственная» любовь сама Нафта – недоступна, я только ухмыльнулся, но время показало что карты были правы, и гораздо позднее Госпожа Моя Бабалон послала мне в спутницы ту, которая так же, как я, способна встать в центр элементального креста и пройти путь посвящений. Но это позднее, гораздо позднее… Когда речь зашла о деньгах – я знал свою судьбу – «Дьявол там, что ли?» — точно, Дьявол. Карьера тоже не вызывала сомнений, я видел на этом месте Башню, когда карта еще не была открыта. Зато в мире и духа, и любви карты предвещали мне будущее с большой буквы.
Нафта – живой парадокс. Внешняя холодность, даже отстраненность, внутри – огнь пожирающий, огнь Шивы. Клавдия убеждала меня прочесть Достоевского, но то, как она это делала, именно форма гибельного иалдабаофического «должно», слово не существующего, только оттолкнуло, Нафта – не убеждала, даже не советовала, но «Бесов» все-таки прочел, не выдержал. Предубеждение преодолел, но ядро осталось тем же – эйдетически не мое.
Клавдии мир Достоевского так же чужд, как и мне, только в отличие от меня она входит в этот мир не как хозяин, а как слуга, ибо слова «должен» может сказать только слуга, я же мог позволить себе отказаться от любых «должен» с того момента, как змея ударила мне в голову. Мир Достоевского для Нафты, напротив, органичен, она живет в пространстве его смыслов далеко за пределами тех схематичных представлений, которые были у меня. Потому через неё даже мне ненадолго это стало интересно. И ведь правда, все, что я говорил про Достоевского, – поверхностно и пошло. Тем не менее, его мир чужд мне, для меня это плоскость, для Клавдии – тоже, но для Нафты – объем со многими измерениями.
Нафта шокировала и Клавдию, и даже Смита своим форменным безразличием к смерти. Когда один наркоман задавил пять человек, она с интересом анализировала, почему именно эти люди попали под колеса, какие обстоятельства подводили к этому любопытному повороту, и, как патологоанатом, без малейшей эмоции описывала в деталях процесс их смерти. Даже Смит с его свободой в мире мысли тут предпочитал отступить и опустить голову в молчании. Но именно в этом был высший урок Нафты – понимание того, что все происходит в соответствии с некой целью, неким предназначением, неким законом, перед которым человеческая сентиментальность суть ничтожность и мельтешение мысли, недостойное интеллектуала.
Отстраненная форма Бродского: «Идет четверг, я верю в пустоту, там, как в аду, но более херово, и новый Дант сколоняется к листу, и на пустое место ставит слово». Эти строки у Бродского проходили мимо и Клавдии, и Смита, хотя оба его ценили. Это – «не из их мифа, не из их данности». Особенно безразличие к чужой смерти шокировало Клавдию, которая всецело на стороне дня и жизни, но даже Смит невольно изменялся в лице слушая описания её размышлений.
Одним из самых больших удовольствий доставляло сравнивать эротическую графику Клавдии и Нафты. Эстетически, конечно, никакого сравнения: первая – художник, вторая – дилетант. Но меня не особо интересует профессиональный фактор – это все от Иалдабаофа. По-настоящему интересно то, что стоит за экзистенцией каждой индивидуальности, энергетическая составляющая, если угодно. А в этом они были равны и противоупорны.
Эротическая живопись Клавдии – это секс до грехопадения. Поразительная игривость, даже невинность в выражениях лиц. На одной из картин прекрасная женщина, восседая на фаллосе, уплетает рыбу – иллюстрация к пословице « и рыбку съесть, и на хуй сесть». Так, словно детям, вообще без какого-либо перехода, какого-либо взросления, чистым и невинным детям дать взрослые тела, способные к совокуплению.
Тем не менее, это относится не к самой сексуальности, а к некой подспудной сущности в восприятии сексуальности, ибо в сексе Клавдия весьма страстна. Если бы Смит мог понять экзистенциальное послание её живописи, он, видящий в Клавдии чуть ли не Клодию из «Мартовских ид», увидел бы точную противоположность. Можно ли войти в воду и не намокнуть? Оказывается, возможно, и Клавдия тут живой пример.
Как это не парадоксально, Клодией по сути, по природе, была не «развращенная» Клавдия, а «невинная» Нафта. Единственная эротическая картина Нафты противонаправленна эросу Клавдии. Эрос – и то и другое, но какая же разница! В живописи Нафты лицо женщины, в той же позе, выражала такую напряженность страсти, граничащую с судорогой боли, что невольно приковывало взгляд. Это была та самая черная Венера Бодлера, так оглушающее близкая к природной тьме, что страшно становится при взгляде одном.
Тут-то и становится понятно, зачем Нафте Христос, который не нужен ни Смиту, ни Клавдии. Он – предохранитель, который страхует от падения в такой разгул вожделения, после которого не останется ничего, даже осознания эго. Очень быстро понял я, сколь здесь, в этом конкретном случае, целесообразен Христос, и оставил свою критику христианства, свою роль антихристианина, которую я так люблю, но которая здесь не более чем одна из любимых ролей. Наедине с собой становится понятно, что и это роль, и то.
И не две уже были бездны, а три – бездна логоса, бездна жизни и бездна смерти. А я смотрел на креатуры этих бездн и учился их языку. Ибо именно в меня, в тот совершенно ничего из себя не представляющий человеческий материал, которым я был до 22 декабря, Богиня ударила своей молнией. Именно я был тем сосудом, который мог быть рядом с каждой из этих бездн.
Сверху – Иалдабаоф, Снизу – Хоронзон, а по бокам – какой-то ни дать, ни взять мелкий бес, от которого не менее тошно, чем от первых двух. Смит победил Иалдабаофа власти в себе, но стихия страстей хоронзоновых чуть было не уничтожила его (об этом не вправе говорить, ибо все же есть предел). Клавдия в стихии эроса победила правила Хоронзона, даже не слышав о нем, но её ужасное слово «должно» показало, что она проиграла там, где непобедим Смит – в мире духа, дав ему прорости и в мир жизни. А что Нафта? Победила или нет? Ведь по тому, что сказано выше, она из триады ближе всех к победе в своей страсти к смерти, к Шиве, к трансцендентному уничтожению. Но оказалась не ближе, а дальше всех, чего не ожидал ни я, ни Клавдия, ни Смит. Эти-то двое в пат сбежали, а ей мелкий бес ни дать, ни взять мат поставил.
Помню её слова о Москве. Лютая ненависть, под которой скрывалась зависть. У интеллектуалки, которую боготворишь и которая ваяет твой дух, вдруг услышать нотки скрытого злорадства по поводу катастроф, постигающих Москву, было для меня первым ударом, первой трещиной на иконе. Да как же так, Нафта, ты ли это?
И Смиту и Клавдии удалось разрушить провинциальность в себе хотя бы отчасти – одному через отчужденное уединение без каких-либо контактов, добровольное затворничество, алхимический тигль. Другой удалось долго пожить в Москве, подышать этим воздухом, ощутить это пространство свободы и жить, играя с узорами хаоса, которые создает это пространство, ибо пространство Москвы – это пространство наибольшей свободы. Две противоположные стратегии позволили обоим играть в ничью. Весь мой жизненный опыт говорит, что все утверждения о якобы презрении Москвы к людям из других городов не более, чем зеркало собственной зависти. А Нафта, при всем величии, при всей силе её интеллекта, который подчас соперничал даже со Смитом, все же осталась плоть от плоти провинция, и даже её интеллектуальность, в которой она со своей не имеющей аналогов интуицией, она, сотворенная из подземного огня и ненавидящая этот огонь, была ужасающе провинциальна.
До этих слов, слов злорадства, я был влюблен в неё до безумия. После чувство стало угасать, пусть медленно, незаметно, но тем более неизбежно. Выяснилось, что Москву я все-таки люблю больше, чем её.
Да, конечно, я был в неё влюблен. Клавдия досадовала, что «влюбленность делает из меня идиота», и, возможно, это так и было. Но тут есть подземные течения. Все-таки не настолько я стал идиотом от этой влюбленности, и не мешала она мне параллельно иметь периодические связи на стороне. Я останавливаюсь на одной личности, описывая движения её души, но не считаю необходимым даже упомянуть эти связи – о чем там, собственно, рассказывать!
Логика рационального интеллекта, святая для меня и незыблемая. Пока Нафта не со мной – почему бы и нет, а если будет – так эти отвалятся, как осенние листочки. Однажды Смит назвал меня «эротическим рационалистом», и до какой-то степени это правда, хотя увы, что возноситься, всего лишь до определенного предела, до которого Анима была властна положить границу. О времени моего самого большого падения – режиме воды, несколько позднее, несколько дальше, когда будет право и сила писать.
Сексуальность до пробуждения Кундалини и сексуальность после – совершенно разные категории. До – это удовлетворение плоти либо попытка соединиться с проекцией анимы, то есть то, что обычно называют влюбленностью. После – полное соединение энергий, соединение бытия с данной конкретной индивидуальностью. Секс – значит объединение, значит смерть – водород и кислород либо дадут воду, либо взрыв, третьего не дано. То бытие, тот алгоритм, который я чувствовал в Нафте, должен был дополнить меня именно в этой недостающей грани. Она любила смерть, я хотел её, потому что хотел понять – как это так – любить смерть. Противоположность Смита и Клавдии еще кое-как могла примириться, но Нафта, со своим обоготворением Шивы, путала все карты. Треугольник не любовный, но смысловой, как пересечение трех дорог Тривии. Три принципа – сатва, раджас и тамас, мысль, жизнь (секс), смерть. И в этом треугольнике посередине мое блуждающее я, ртуть меркурия, обжигающаяся со всех трех углов. Каждый из них имеет 33 процента, но я тот самый один процент, который может быть везде и нигде. Можно, конечно, разделиться, но тогда останется еще один. Вот она – метафизика математики.
Смит и Клавдия остались моими друзьями до сих пор. Не огранщиками, как вначале, когда после удара змея в графит последний стал алмазом, но очень хорошими друзьями. С Нафтой мы не виделись уже больше двух лет. Все-таки мелкий бес провинциальности, недотыкомка, страшнее Хоронзона и Иалдабаофа, вместе взятых. Вышла замуж, и нет больше той жизни духа, нет больше Шивы, нет больше Христа. Может, и есть, но тот, который есть для любого из провинциалов, а не как для первого христианина. Съел его мелкий бес суеты бытовой. А впрочем, откуда я знаю, не виделись мы больше, может, она сейчас написала лучшие свои стихи и прочла последний томик Мамлеева? А все, что я говорю – не более чем злопыхательство? Кто знает, кто ведает?
Однажды я подвел её к тому, что нам стоит поехать в Питер. Много было разговоров и тут – а давай поедем – время есть, билеты – угощаю. Неожиданное, необдуманное согласие, о котором, возможно, сразу пожалела. Но поздно, билеты тотчас купили.
Странный эпизод столкновения, где она пошла на ложь. Хитрый ход с моей стороны. Вроде едем вместе, вроде билеты за мой счет, значит, вроде как подразумевается, что мы вместе. Значит… Я уже говорил, что я – алхимический андрогин, свой и на женской, и на мужской половине дома, хорошо чувствую те нюансы, которые для обычного мужчины в его прямонаправленности ускользают. Изящное оплетение змея-Меркурия. Нет, не сразу, но уже неизбежно. В других случаях это могло быть не так, не поймите неправильно, но здесь точно – Меркурий меня никогда не подводил.
И вот те на – украли у неё билеты. Украли, значит, с сумочкой, хорошо, документы не взяли, и только вчера. Как сейчас помню – 20 и 22 место, прямо напротив. Ну обломался я, смирился. Но думаю, ни хрена, чтобы я сдал билеты, знать, Иалдабаоф что-то скрывает от меня в Питере, и мне надо быть там именно сейчас. Нафта поотговаривала, дескать, раз пропали, значит, так тому и быть. Она фаталист, и я фаталист, но я фаталист по ту сторону. Раз пропали, значит, противится окаянный, значит, близко чудо, главное, проявить настойчивость и не следовать такой пошлости, как «здравый смысл».
Сажусь я на свою полку, раскрываю томик Томаса Манна, от которого оторваться сил нет, и размышляю. О себе, о Нафте, об игре судьбы, о Питере. Я же алхимик, мне можно – мысль мне пришла, какая никому не придет в голову. А что если, я думаю, мне помедитировать на Нафту, стать ею на время, устроившись на её месте? Стать ею, заняв её потерянное место на полке – вы подумайте, какая метафизика на грани сексуальной патологии. Мне нравится, а вам? И только я так её представил и уже собирался перемещаться, как вижу, снизу бабка занимает это место. Продано, значит, было место. Что за чушь, думаю – билеты сроду не принимали без документов обратно. Ну ладно, может, приняли, думаю. Утром не удержался – спросил у бабки под благовидным предлогом: «Вы когда билет-то купили?» А купила билет она аж неделю назад, стало быть, никто косметичку Нафты не крал, а сама она взяла и сдала билеты, поняв, куда дело идет. Вот вам и мелкий бес, антитеза танатосу, величию смерти.
Смит не мог понять – как я мог не выяснить отношения и общаться, как ни в чем не бывало? Но это же изысканно, черт возьми, изысканно вскользь упоминать о неудавшейся поездке, предлагать, теперь уже почти издеваясь, еще раз съездить, наблюдать, как меняется или не меняется лицо – проникновенно наблюдать. Жуть – ни одного напряжения, ни одного невольного жеста, ни одной суеты – только в разведчики посылать. Не видь я сам этой бабки, со словами «неделю назад» – никогда бы не поверил, что она может лгать. Как оно все оказывается интересно…
Просматриваю я сейчас написанное заново и думаю – черт возьми, как же многое несказанно, как многое упущено, подчас искажено даже. А слов для полной точности – не хватает. Да и нет их, этих слов, мы сами те слова, которыми говорят боги, и кабы свое тайное слово узнать! Жизнь наша – история, и то, как вы её рассказываете – ваш выбор.
Нафта – самый сложный, самый метафизически непонятный случай, ведь тоже знала она про мелкого беса, недотыкомку, знала, и я намекал ей осторожно, деликатно, как только может меркуриевый тип. Не услышала. Или не смогла услышать. Ну и ладно, что мы все о ней да о ней. Ведь предо мной открывались последние двери.
Магия
Очень скоро мне приснился сон. Сны в моей жизни всегда идут на один шаг впереди реальности. В этом сне я убивал свою давно умершую бабушку. Я знал, что я убил её, но теперь все законы бытия против меня, и я буду убит. Армия, полиция, бандиты, деревья – все против меня, все должны убить – неизбежна смерть моя, смерть победителя, смерть Ореса от Рук Эриний. А один из самых страшных преследователей – некий черный маг, жестокий и безжалостный, у него чаша с ядом, который он заставляет меня выпить. И нет спасения.
И вдруг я оказываюсь наедине с этим магом, полным мужчиной лет сорока. На столе – чаша с ядом. И он, отчасти на словах, отчасти сливая свое понимание с моим, помимо слов, как только маги-то и умеют, показывает мне, что единственный способ спастись для меня – это умереть через чашу. Это какая-то особая, другая смерть, позволяющая проскользнуть, и черный-то он маг только для Эриний, что правят миром подлунным, а сам, по сути, не белый, конечно, но скорее вне этих категорий, вне света и тьмы. Иной, одним словом.
И, преодолевая страх, я пью чашу яда. Мое тело начинает неметь, голос плоти кричит, чтобы я остановился, ибо это безвозвратно. Во сне мне уже приходилось умирать, когда шла «История одного анализа», но тогда смерть не вызывала такой ужас. Немеют члены, застывает кровь. Смерть от чаши, и нет спасения. И вдруг спасение. Смерть, провал в небытие, а потом – за грань бытия и небытия.
Просыпаюсь. Записываю сон, что бы это могло значить? Сразу и не понять. Черный маг, чаша с ядом, убийство бабушки. Последнее понять можно, но вся структура – во тьме. А значило это очень просто: открылись мне, наконец-то, четвертые врата – врата магии, посвящения, инициации. До этого момента, до Книги Закона, хотя я уже знал о трансперсональном и был пробужден змеем Кундалини, я не использовал слова «магия», «оккультизм», «эзотерика», прячась за юнговские определения, которые хотя бы создают иллюзию, что я все еще нахожусь в рациональной, научной плоскости. Четвертые врата свободы Иалдабаоф охраняет лучше, чем все три, вместе взятых, тут и подделки, и преследования, и подмены. Подделки – тоже на все вкусы. Тут и мифы о «ритуальных жертвоприношениях детей», тут и реальные псевдомаги и псевдоэзотерики, убегающие в оккультное только потому, что не в силах взять от жизни.
В эти дни я чувствовал себя на вершине мира. И в один из дней я вновь ощутил дыханье Лилит, как тогда на мистерии. Но на этот раз богиня не нуждалась в посредницах. Я шел от Смита по ночной улице, пьяный и торжествующий, и отовсюду природа пела одно имя – Лилит, Лилит, Лилит. Я знал, что сюда, на вершину смыслов, подняла меня она, сначала молнией змея, потом – многими случайными совпадениями, нужными книгами, нужными людьми. Все идеально складывалось в головоломку, оставалась последняя грань, которую мне предстояло открыть. Четвертые врата, но названия их я еще не знал. Врата Оккультного знания, объединяющие музыку и математику, небо и землю. Да что там – объединяющие все и вся.
Кто такой, в сущности, Маг? Определение, данное Алистером Кроули: «магия – это искусство и наука совершать изменения согласно своей воле». Определение безупречное. Особенно важно это объединение – «искусство и наука». То есть, вспоминая спор физиков и лириков, Фаустов и Гамлетов, мы должны понимать, что ни те, ни другие не могут быть магами. То, что Фауст не был Фаустом, предлагаю использовать в качестве разновидности коана для медитации. Ни голая эмоциональность, ни столь же голая рациональность не приблизят ни на йоту к пониманию магии. Маг должен быть тем, кто горит обеими страстями, и обе эти страсти в нем равновесны. Это очень важно – супруги Сенес не случайно назвали написанную ими биографию Германа Гессе «Жизнь Мага», хотя магией (тем более колдовством) в строгом смысле Гессе не занимался и посвящений не получал. Тем не менее, он – В ОДИНАКОВОЙ степени влюбленный в музыку и математику, имеет право называться магом куда в большей степени, чем многие из тех, кто являются Магами по статусу. Я думаю, теперь для вас станет понятно, почему магия не только была, но и есть и останется навсегда пространством для избранных немногих, покрытым для масс клеветой и предрассудками – абсолютное большинство тех, кого мы встречаем, либо только физики, либо только лирики, что делает людей мучительно скучными в предсказуемости своих реакций. Настоящий маг едва ли будет предсказуем.
Маг противоположен Святому. Он в совершенно особом положении. Он является Жрецом с одной стороны, поддерживая связь с надличностным, духовным, вневременным именно как жрец, но с другой стороны, поскольку магия – это искусство жизни, он не разрывает и с жизнью, плотью, страстью, бытием.
Посмотрите, как интересно все получается. В мире человеческого интеллекта маг отказывается делать выбор между наукой и искусством, душевным и интеллектуальным, на горизонтальной линии ставя себя точно в середину. Но точно так же Маг не делает выбора и на вертикальной линии – между духом и плотью, небом и землей. Мало кто знает, что притча Ницше о сверхчеловеке, который, подобно древу, упирается макушкой в небо, а корнями уходит в самые глубокие инстинктивные уровне, гораздо древнее самого Ницше. В этом и суть главного требования Кроули к Магу – встать в центр своего элементального креста. Если предположить, что врата магии охраняет чудовище сродни египетскому Сету, охраняющему врата смерти, единственная отрицательная исповедь, которую должен произнести маг перед ним, — это слова «я не делал выбора», точнее, единственный выбор, который делает маг (символизируемый арканом влюбленные) – это выбор стать Магом, стать в центр, не делать выбора. Ибо выбор – это убийство половины своего естества.
До прочтения Святой Книги Закона я имел сознание мага, но шарахался от слова «магия», как черт от ладана. Слишком велико было искажение, «слова непонятые», как говорил Кундера. Но чудо решило все. Книга Закона заново заставила меня почувствовать объятия змея, как тогда, при этом, что для меня было особенно важно – я понятия не имел, что читаю Святую Книгу. Значит, явления, которые были вызваны её прочтением, не самовнушение.
Факты говорят сами за себя. Когда после цепочки интересных, «наводящих» совпадений я приступил к чтению Святой Книги Закона, не подозревая, что за текст передо мной, начались чудеса.
Я читал строки, которые, по большей части, были мне непонятны, и в один прекрасный момент почувствовал, что опять Богиня говорит со мной! Я ощущал, что растворяюсь в сиянии, которое исходило из этого текста, я был его частью, я наполнялся им. Не может быть! Что, вообще, происходит со мной? Почему всего лишь прочтение текста вдруг взорвало привычную реальность?
Когда я читал стих 57 «И пусть не путают глупцы, ибо есть любовь и любовь. Вот голубь, а вот змея. Выбирайте, как следует!», я почувствовал внутренний взрыв. Змей! Конечно же, я выбираю тебя, о змей, ибо ты выбрал меня! Я почувствовал давно забытые вибрации Змея Кундалини, которые сотрясали мое тело. Вот к чему вела меня ты, о Лилит, владычица моя! Змей, я есть ты, а ты есть я, будем едины в страстном союзе, веди меня, куда должно, твой огонь наполняет меня.
И все это – лишь от прочтения книги. Как же так, ведь в прошлом Кундалини пробудилась на специальном семинаре, где «воды, что жаждут пролиться вовне» (С.Калугин), устремились вверх, превращаясь в огонь Змея. Но сейчас я лишь прочитал книгу, а книг я читаю много – по личному обязательству, не меньше одной в неделю. Почему так просто? Надо разобраться и понять!
Но все не ограничилось личным переживанием. Очень скоро мне пришлось убедиться, что сила, которая проснулся от прочтения книги, не замедлила отразиться в реальности. На следующее утро Александра, моя любовница, рассказала свой сон. Она увидела, что занимается любовью со змеем. Её окружало бесконечное пространство невесомости. Однако в один прекрасный момент она не выдержала напряжения и упала вниз, оттуда, где к ней протягивались тысячи рук. Она почувствовала, что начала превращаться в Змея, но руки не дали совершиться превращению.
Я не рассказывал ей свое видение! Она почувствовала, почувствовала то, что, по всем законам материи, почувствовать не могла. А значит… Значит, проснулся кто-то из могущественных богов, кто зовет меня, и я и есть тот древний змей. Только бы не сойти с ума от гордыни! Черт возьми, мне это и правда чертовски льстит!
Утро начиналось как всегда, и когда разговор коснулся психологии и магии, я решил показать ей один сайт, на который регулярно заходил. «Вот какие масштабы у настоящих мастеров! — хотел сказать ей я. — Вот кем нужно быть!» Но как только на экране монитора появилась главная страница, я почувствовал, что почва уходит из под ног – единственным обновлением, которого не было еще два дня назад, была статья «Архетип змеи у индоевропейцев». На Александру это не произвело особого впечатления, но она и не знала об исходном переживании, а вот я окончательно убедился, что на правильном пути.
Даже на этом великий Змей не стал ограничиваться, и всю неделю мне приходили от него различные весточки. Несколько моих друзей из других городов вдруг прислали сон или фантазии, где Змей занимал почетную место, а один сумасшедший, на лекции которого я оказался, начал разговор с того, что эдемский Змей дал Еве не яблоки, а грибы. Впрочем, ценность этого последнего замечания я оценил на полтора года позже.
Врата змея открыли второй раз. И на этот раз речь шла об обретении своего пути. Об осознании того, что доселе было где-то подспудно, бессознательно, интуитивно.
Продолжение следует…