Лоренс
Написать о Великом Лоренсе Даррелле мне хотелось очень давно. Ибо после Гессе не было в истории столь же утонченного, изысканного, глубокого и парадоксального писателя, творящего гностический миф. Да, это тот самый парадоксальный Лоренс, которого осмеял и опозорил его родной брат, известный естествоиспытатель Джеральд, после чего многие не могли воспринимать Лоренса серьезно.
Лоренс, которого иные относили четвертым в триаду «Джойс-Пруст-Кафка». Лоренс, который одинаково легко писал сложнейшую символическую прозу и путевые очерки – один из немногих, способный писать и для газет, и для вечности. Тот самый Лоренс, некогда прочитав которого, я по-настоящему опечалился, ибо понял, что ничего лучше, чем «Александрийский квартет», мне никогда не прочитать. А когда понимаешь, что все лучшее прочитано – это грустно.
Александрия. Город, где встречается запад с востоком. Город, благодаря своей библиотеке ставший навеки символом величия интеллекта и одновременно его бессилия перед слепой силой варварства. Город, где в мучительном сплетении противоположностей, соединив Элладу с Иудеей, рождался новый гнозис.
Книга Даррелла полна гностицизма. Гнозис пронизывает её, как кровь пронизывает все тело человека. Даррелл, несомненно, один из последних современных гностиков. Тех гностиков, которые гнозис чувствуют кожей.
И если в «Александрийском квартете» его гностицизм еще неявлен напрямую и проявляется в изысканных метафорах и явно гностических размышлениях, то потом, через несколько десятков лет, уже в «Авиньонском квинтете», он осознанно вводит тамплиерско-офитическую линию, предлагая читателю погрузиться в самую экстремальную и радикальную форму гнозиса… Но об этом немного после, когда, наконец, будет переведена пятая книга его последнего опуса.
По-настоящему Даррелла способен понять лишь тот, кто просто знает, что события, сюжет – только тени от подлинной реальности, эманация источника, тепло от костра, свет от лампы. Потому сами по себе они не могут быть интересны, ибо действительно интересна только та реальность символа, что стоит за событиями. И оказавшаяся бы банальной у другого писателя история любовного треугольника в первой части «Александрийского квартета», у Даррелла, будучи преломленной сквозь призму гностического миросозерцания, обретает полноту и глубину. Ибо Жюстин – это не Жюстин вовсе, но «бедное тринадцатое дитя Валентина, падшая «не подобно Люциферу», через восстание против Бога, но через слишком пылкое желание единения с ним», ибо все чрезмерное обращается во грех». Дарли – искра, брошенная в материю и ищущая освобождения через запретный гнозис любви, ибо связь с Жюстин для него «не похоть и не прихоть, но необходимость узнать кое-что через друг друга». Это слово, ключевое слово – «познание», единое для мистерии богопознания и мистерии секса, в гностическом откровении соединяемые в одно – ключевая искра божественного Лоренса, дипломата, проведшего в Египте большую половину своей жизни.
Даррелл поет удивительную песню чувства, но временами эта песня переходит в острие бритвы, которым он, уже не поэт, но психоаналитик, анатомирует самые запретные душевные процессы, вовсе не из извращенности или гедонизма, но исключительно из желания постичь их природу. Небо и земля, политика и мистика, гностицизм и психоанализ – Лоренс ничего не отбрасывает, напротив, вплетает все мыслимые противоположности в прекрасный гобелен своего повествования о Городе, где встречается запад и восток.
Название первого тома квартета и эпиграф из Маркиза де Сада настраивают читателя на определенную волну. Но волна этой бьющей навылет вывернутости гораздо глубже. чем натуралистические пассажи божественного Маркиза. Даррелл в своем «исследовании современной любви» изображает любовь, как «окопную войну, где врага не видишь, но знаешь, что он рядом и голову следует держать пониже». Острие его лезвия рассекает хрупкую ткань чувств и переживаний, показывая природу самого чувства и обнажающуюся ЗА экзистенциальную пропасть гностического предела, поставленного между двумя мирами.
Ибо «сверху молодые карабкаются вверх по иссхошимся подпоркам, по тем, кто старше, и прикосновения их осторожны и мягки; затем старики карабкаются вниз по прекрасным молодым телам, что не дают им упасть во времени. Каждый к своей смерти. Я молчал. Дышала комната. Не мы». Может ли вообще слог быть более остр, тонок, пронзителен и в тоже время безжалостен и холоден? Уж кем не называли святого и грешника, но только Лоренс догадался назвать их «товарищами по несчастью».
Ирония. Это еще один компонент прозы Лоренса. Как он сам сказал, для него ключик – в «веселом боге», но это веселье отлично от того, что нам известно, как оное.
Иногда, читая Лоренса, кажется, что он знал о Телеме, хотя, конечно, этого не может быть. Воистину, нужно по-настоящему проникнуться полнотою закона Телемы, чтобы понять эти строки:
«Наш мир основан на чем-то очень простом. Из чего и смысла нет выводить космические законы, но это «что-то» так же просто уловить и поймать, как, скажем, нежность, простую нежность изначальной связи – между животным и растением, дождем и почвой, семенем и деревьями, человеком и Богом. Я хотел бы думать о своей работе, как о колыбели, в которой философия уснет с пальчиком во рту. Помолчи немного, и ты почувствуешь ток нежности – не силы, не славы, не прощения от грехов, не жалости, не сострадания, этих вульгарных выдумок иудейского ума, только и способного представить человека корчащегося под кнутом. Нет, та нежность, о которой я говорю, совершенно безжалостна». Разве эти строки о безжалостной нежности всего бытия не есть прямое понимание мистерии Нюит?
«Ошибки происходят тогда, когда мы пытаемся оценивать то или другое по отдельности» — пишет Лоренц, и как легко найти прямую параллель, наизусть известную каждому из нас: «Не различайте между собой одно от другого, ибо так приходит вред». Весь эротизм, который пронизывает каждый шедевр Лоренса, имеет истинно телемитский взгляд, ибо только в Телеме есть это знание о познании иного через таинство соединения.
В Книге Закона написано: «Рассудок – тоже ложь, ибо существует фактор бесконечный и неизвестный, все слова же – их кривотолки». Сама структура тетралогии, кажется, преследует одну главную цель – разрушить иллюзию возможности объективного. Вселенная первого тома, где центральная тема – запретная любовь, преломленная через полноту гностической метафизики, уже во втором томе опровергается, и роскошный дворец смыслов оказывается как бы подвешен в воздухе. Третий том, в свою очередь, взрывает и первый и второй, как бы обнажая реальность лишь для того, чтобы в четвертом собрать взорванные осколки и сказать, что они тоже часть истины, которая сама по себе непостижима.
Лоренс Даррелл – это начало новой литературы, которая, в отличие от бунтарей и модернистов прошлого, уже свободна от христианского чувства вины и двойственности отношения к патриархальному мифу о боге-диктаторе. Для Лоренса этот миф просто не существует, точнее, он настолько несущественен на фоне гностической мистерии смыслов, что не стоит тратить время на то, чтобы с ним спорить. И в этом смысле именно Лоренс заслуживает внимания куда больше, чем те, кто, несмотря на внешний бунт, оставались несвободны от ложного мифа.