17.05.2024
0

Поделиться

Алхимическая психология

Джеймс Хиллман

ИЗБРАННЫЕ ГЛАВЫ

*При использовании смартфона, рекомендуем располагать его горизонтально


Джеймс Хиллман был мастером алхимической психологии. Он использует метафоры, заимствованные из древней алхимии, чтобы показать природу глубинных структур творческого воображения. Творческие процессы не случайны. Изучая алхимическую психологию, мы удивительным способом приходим к пониманию самих себя и других людей. Такие знания способны дать новую жизненную силу – и привлечь в жизнь чудеса. Хиллман изучает трансформирующие процессы, описанные в тайных алхимических трактатах, которые были впоследствии адаптированы в позднем творчестве Юнга в качестве основы для понимания глубинной психологии. Хиллман идёт дальше, утверждая, что образы и язык алхимии предоставляют гораздо более достоверную, менее абстрактную картину человеческой природы: вместо холодных концепций – чувственные образы. Включая в себя эстетический подход, алхимия учит нас, по словам Хиллмана, «своими цветами и минералами, своими атрибутами и загадочными образными инструкциями… Это эстетическая психология».


ВВЕДЕНИЕ 

в терапевтическое значение алхимического языка

Исследование алхимии у Юнга имеет два существенных значения для аналитической психологии. Я предлагаю рассмотреть третье.

Первое значение был превосходно рассмотрено Дэвидом Холтом в его лекции «Юнг и Маркс». Холт показал, что Юнг теоретически и исторически обосновывал свой труд с помощью алхимии, и что он провел большую часть своих зрелых лет, разрабатывая, по его собственным словам, «алхимическую основу для глубинной психологии», а особенно – процесс «делания» психологической трансформации. Как указывает Холт, именно к алхимии мы должны обратиться, чтобы правильно понять то, к чему стремился Юнг. Нам, аналитикам, нужна алхимия, чтобы представить нашу теорию.

Второй путь был подробно освещен Робертом Гриннеллом в его работе «Алхимия в современной женщине». Здесь Гриннелл демонстрирует неопровержимые параллели между психическими процессами у современных итальянских пациентов и теми, которые затрагиваются в алхимическом опусе. Там, где Холт подчёркивает алхимическую теорию как основу, Гриннелл подчёркивает алхимическую феноменологию как практику. В случаях из практики Гриннелла мы можем видеть, что идея алхимии всё ещё присутствует в психе – или существует на архетипическом уровне. Таким образом, для работы с психе на её самых глубоких уровнях, мы должны представлять её так, как это делали алхимики, потому что и они, и мы заняты схожими процессами, которые могут выражаться в схожей образности. Нам нужна алхимия, чтобы понять наших пациентов.

Третье значение, которое я сейчас рассмотрю, имеет отношение к алхимическому языку. Говоря кратко, я хочу указать на один момент: помимо значимости общей теории алхимической трансформации, и наличия конкретных параллелей  между алхимическими образами с процессом индивидуации, сам алхимический язык также весьма ценен для юнгианской терапии. Алхимический язык – это способ терапии; он терапевтичен сам по себе.

Чтобы говорить о терапии, мы должны сначала поговорить о неврозах, и здесь я следую общей теории Юнга о том, что невроз – это «одностороннее развитие личности» (CW 16: 257), что, как я понимаю, означает неизбежное одностороннее развитие сознания per se. Я полагаю, что теория Юнга подразумевает, что этот невроз уже содержится в паттернах нашей сознательной организации личности, в привычном образе жизни. Все, что мы делаем, требует какого-либо подавления: я подавляю, потому что действую, или действую, потому что подавляю. Это согласуется с формулировкой самого Юнга: «Односторонность – неизбежная и необходимая характеристика направленного процесса, поскольку сама направленность предполагает односторонность» (CW 8: 138). Невроз может быть когнитивным, конативным или аффективным, интровертным или экстравертным, поскольку мы можем быть односторонними в любом направлении личности.

Прекрасная идея Юнга об ограничивающей природе невроза близка к тому, что можно было бы назвать «эго-психологией». Я бы не называл её так по причинам, к которым мы придем позже; но, по крайней мере, идея Юнга об односторонности ограждает невроз от сложных объяснений с позиций социально-адаптивных процессов, исторического развития, интропсихического динамизма, механизмов биологической обратной связи и прочего вздора. Невроз находится прямо в структуре сознания (CW 16: 12). Я невротик из-за того, что происходит здесь и сейчас, когда я стою, смотрю и говорю, а не из-за того, что произошло когда-то или имеет место в обществе, или содержится в моих мечтах, фантазиях, эмоциях, воспоминаниях, симптомах. Мой невроз уже находится в моем мышлении и в том, как оно конструирует мир и себя в нем. Итак, существенный – или, по крайней мере, важный – компонент каждой ментальной установки, каждой личности – это язык. Таким образом, язык должен быть важным компонентом моего невроза. Если я невротик, я невротик и в языке. Следовательно, ту же односторонность, которая характеризует все неврозы в целом, также можно обнаружить и как односторонность в языке.

Я коснусь лишь мимоходом важного вывода из этого заявления. Этот вывод таков: чтобы раскрыть специфику любого невроза, я должен исследовать специфику языка, существенного для него, стиль речи, в котором невроз может быть обнаружен. Юнг начал этот путь с изучения словесных ассоциаций; семантический дифференциал Чарльза Осгуда и психология личностных конструктов Джорджа Келли могут познакомить нас с более подробными деталями и практической стороной вопроса.

В отношении риторики неврозов много неизвестного. Мы, психологи, прислушиваемся к стилю речи, а не только к содержанию этой речи, а также к тону и объему голоса. Архетипическая психология уже начала изучать язык, особенно риторические стили заявлений, будь то в отчетах о сновидениях, письменных произведениях или в самих словах. Но все это мы сегодня оставим в стороне.

Главный вывод из утверждения о том, что односторонность невроза возникает, по сути, из односторонности языка, ведет нас непосредственно к цели данного введения. Чтобы быстро добраться до неё, позвольте мне сделать несколько кратких заявлений. Первое: поскольку язык в значительной степени социален, односторонность языка отражает коллективный язык общества. Второе: Юнг уже определил коллективный язык как «направленный» («направленный процесс», «направленное мышление» [CW 5, гл. 2]), и в разных местах он представляется под видом «номинализма», «рационализма», «психологического языка», «аполлонического сознания» и «концепции повседневного мира». Наконец, третье: концептуальный язык, являющийся номиналистическим и, таким образом, отрицающий содержание и убедительность в словах, – это обычный риторический стиль «эго», особенно «эго» психолога, и вместе с этим – хроническим локусом нашего коллективного невроза, того, как он выражается в языке.

Вы видите, что я, как и Фрейд и Юнг, утверждаю, что существует общий западный культурный невроз односторонности. Однако я помещаю его в наш процессуально-направленный язык, который направляется изнутри (ибо, в конце концов, кто или что ещё направляет наше направленное мышление?) синтаксическими, грамматическими и концептуальными структурами, приводящими к концептуальному рационализму. Ужасно, но этот невроз усиливается академическим обучением, которое каждый из нас должен пройти, чтобы стать полноправным носителем профессии психотерапевта. Под концептуальным рационализмом я имею в виду произведения, которые описывают события в терминах понятий, а не в словах- вещах, словах-изображениях, словах-ремеслах, а также наше привычное использование глаголов идентичности (таких, как «является»), которые бессознательно подтверждают реальность тех самых терминов, которые мы сознательно окрестили лишь номинальными. Следовательно, мы гипостазируем наши гипотезы. Между теорией и практикой возникает пропасть, и появляются даже теоретические заблуждения относительно практики. Как и Юнг, мы утверждаем, что наши концептуальные утверждения являются лишь эвристическими; но из-за нашего языка мы не можем на практике избежать использования того, что, как наша теория утверждает, является только эвристикой, только гипотезой. Нас просто поймали на буквализме нашего собственного языка.

Мы говорим концепциями: эго и бессознательное; либидо, энергия и драйв; противоположности, регресс, функция чувства, компенсация, перенос. При работе с этими терминами мы, как ни странно, забываем, что это только концепции, не так уж полезные для понимания психических событий, которые они не совсем адекватно описывают. Более того, мы склонны пренебрегать тем, что эти концепции усложняют нашу работу, потому что они обременены своей собственной бессознательной историей.

Тогда, как говорит Юнг, психологические концепции не только «неуместны в теории», но психолог «должен избавиться от распространенного мнения, что название объясняет психический факт, который оно обозначает» (CW 8:223–25). Однако мы, психологи, воображаем, что эти концептуальные термины – предметные слова, поскольку, как продолжает Юнг: «Психология… все еще больна… образом мышления, в котором нет различия между словами и вещами». Каков этот образ мышления, это недуг?

Говорит ли Юнг о буквализме, той односторонности ума, которая выражается однообразием языка? В подобном сознании нет прослойки «как будто» между словом и тем, что оно подразумевает. Довольно быстро мыслимые субъекты в наших фразах становятся для нас существующими субъектами, а имена объектов превращаются в объективно реальные факты. И вот уже такие концепции, как эго, бессознательное, функция чувствования, перенос становятся буквальными, реальными вещами. Сущности обретают вещественность. Настолько, что мы уже привыкли считать, что эти концепции способны объяснить личность и её неврозы, тогда как я утверждаю, что эти, очень субстанциональные, концептуальные термины – эго, бессознательное, перенос – сами по себе и есть неврозы.

Поскольку Фрейд начал с делитерализации воспоминаний о сексуальной травме в фантазии, и поскольку Юнг начал с делитерализации инцеста и либидо, нам необходимо делитерализовать множество других содержательных концепций, начиная с «эго» и «бессознательного». Я лично никогда не встречал ни одного из них нигде, кроме книг по психологии.

Входя в алхимию, мы обнаруживаем слова-вещи, слова-изображения, слова-ремесла. Каждый из пяти предполагаемых источников алхимии является технологией. Каждый – работа руками, физическая работа с ощущаемыми материалами: (1) металлургия и ювелирные изделия: добыча полезных ископаемых, нагрев, плавка, ковка, отжиг; (2) окраска ткани и волокон: окунание, окраска, сушка; (3) бальзамирование мертвых: расчленение, извлечение, наполнение, мумификация; (4) парфюмерия и косметика: шлифовка, смешивание, дистилляция, разбавление, выпаривание; (5) фармацевтика: дифференцирование, тинктура, измерение, растворение, высушивание, измельчение. К этим традиционным источникам должны быть добавлены приготовление пищи и консервирование, ежедневные действия по превращению сырья во вкусные и питательные продукты.

Для ума, который не отделил концептуальные обозначения от метафорических выводов, все эти действия руками в ощущаемом мире раскрывали понимание природы, жизни, смерти и души. Кузнецу нужно уметь управлять огнём и регулировать тепло; фармацевт должен делать смеси в правильной пропорции, иначе лекарство может убить, а не вылечить (само слово pharmakon означает и «яд», и «лекарство»).

Основные вещества, составляющие личность – соль, сера, ртуть и свинец – это реальные материалы; описание души, aqua pinguis или aqua ardens, и слова, обозначающие состояния души, такие, как «альбедо» и «нигредо», означают события, которые можно пережить и увидеть. Работа по созданию души требует применения едких кислот, тяжелой земли, взлетающих птиц; существуют вспотевшие короли, кобели и суки, зловоние, моча и кровь. Подобно языку наших сновидений – в отличие от языка, на котором мы интерпретируем сны, когда алхимия говорит о температуре, она не использует числа. Она использует сравнения, например, «как конский навоз», «как песок», «как соприкасающийся с огнём металл». Причем эта температура различается не только степенью, но и качеством: тепло может быть медленным и нежным, влажным и тяжелым, внезапным и резким. Кроме того, тепло конского навоза сообщает нагреваемому материалу свойства конского навоза. Тепло не отделено от тела, которое его сообщает.

Слова для алхимических сосудов – тех форм души, в которых наша личность совершает работу – контрастируют с концепциями, которые используем мы, психологи: например, внутреннее пространство или внутренний объект, фантазия, терпение, сдерживание, подавление или отношения. Алхимия даёт множество различных описаний ёмкостей, различной хрупкости, вида и формы: змеевики конденсаторов, многогранные перегонные кубы, пеликаны, тыквы, плоские открытые кастрюли. Они изготавливаются из меди, стекла или глины, служат для хранения или приготовления веществ.

Наконец, слова для операций – форм действий души, которыми наша личность прорабатывается – также конкретны. Мы учимся выпаривать, прокаливать, чтобы сжечь страсти до сухих эссенций. Мы узнаем о конденсации и замораживании туманных условий для получения твердых прозрачных капель из них. Узнаем о коагуляции и фиксации, о растворении и гниении, о мортификации и почернении.

Сравните эти ремесленные слова алхимии со словами, используемыми для обозначения операций психотерапии: анализ переноса, регрессия на службе у эго, развитие подчиненных функций, управление гневом, синтоническое отождествление, проявление враждебности; улучшение, отрицание, сопротивление, идентификация… Этот язык не только абстрактен, но и неточен. Именно из-за этой неточности в нашем «оборудовании», нашей концепции понимания движений души, мы пришли к выводу, что сама душа – это неуловимый поток, тогда как на самом деле психе всегда проявляется в очень специфическом поведении, переживаниях и чувственных образах.

Прежде чем мысль Юнга была затронута алхимией, он усомнился в чувственном языке, которым с такой страстью пользуется алхимия. В 1921 году он пишет в своей книге «Психологические типы»:

Рациональные функции по своей природе неспособны порождать символы, поскольку они производят только рациональный продукт, обязательно ограниченный одним значением, что также запрещает ему принимать свою противоположность. Чувственные функции также не годятся для создания символов, потому что по самой природе объекта они также ограничены одними значениями, которые постигают только себя и пренебрегают другими.

Я читал его утверждение о том, что чувственное восприятие так же односторонне, как и концептуальное понимание, при этом он подразумевает, что чувственный язык цепляется к своим референтам (конкретным материалам и операциям алхимии), так что возникают коннотации. Мне кажется, Юнг здесь путает конкретное с буквальным.

Алхимия позволила Юнгу уйти от систематического рационализма типов. Теперь мы можем видеть, как процитировал Холт, насколько необходима алхимия для работы с основой его глубинной психологии, потому что алхимия полностью отходит от одностороннего буквализма. Никакой термин не означает только одно. Каждое алхимическое явление одновременно и материально, и психологично, иначе алхимия не могла бы претендовать на спасение как человеческой души, так и материальной природы. Всё это метафора (Юнг в 1921 году определял смысл этого слова как «символичное»). Всё – аналогия. Всё – поэзис.

В нашем сознании до сих пор сохраняется алхимическая склонность к переносу технологии в психологию. Психотерапевтический жаргон показывает, каким было наше мышление задолго до того, как эта профессия пришла к сложным концепциям. Язык ручной работы, технических задач приходит в психологию из ремонтной мастерской. Там, в том гараже, рождается множество метафор нашей психической жизни: наладка, доработка, подкрутить тормоза, заправить бак, чтобы не закончился бензин, никогда не глохнущее, никогда не дающее осечек зажигание – и никогда не выходящее из строя.

С тех пор, как Юнг открыл для психологов дверь в алхимию, мы имеем тенденцию проходить через нее только в одном направлении: мы применяем наше направленное мышление к её фантазийному мышлению, воплощая её образы в наши концепции. Белая Королева и Красный Король стали женским и мужским принципами; их инцестуозный половой акт стал союзом противоположностей; причудливый гермафродит и одноногий, золотая голова с серебряными волосами, красное внутри и черное снаружи – все это парадоксальным образом стало указывать на движение к высшей цели, стало примером андрогинных символов Самости. Вы видите, что происходит: чувственный образ исчезает в концепции, точность в общности. Даже своеобразные образы Rosarium Philosophorum (CW 16), вызывающие недоумение, теперь могут служить как руководство по общей психологии переноса.

Мы можем пройти через эту дверь иначе. Мы могли бы попробовать иначе перевести современное мышление психотерапии и язык, с помощью которого мы описываем психологическую реальность, и выразить их в образно точных алхимических словах: словах-вещах, словах-образах, словах-ремеслах. Книга Гриннелла делает именно это – и потому зависимые от концепций умы не могут её читать. Это тяжело именно потому, что автор говорит конкретными словами делания.

Мы также можем вообще не открывать эту дверь. Потому что если мы сможем смотреть сквозь концепции, переводы нам не понадобятся. Тогда мы будем говорить снами и со снами так, как говорят сами сны (под «сном» я здесь также имею в виду активное воображение и действия фантазии). Мне кажется, что здесь я следую изречению Юнга о том, что миф следует смотреть во сне. Чтобы это сделать, мы должны говорить мечтательно, образно и материально.

Я говорю на данном этапе: «все это – материально», потому что мы близки к кризису, а кризис алхимии – материя. Это также кризис и в нашей практике –возможность позволить душе стать материальной для пациента, изменить его/ее представление о том, что на самом деле имеет значение.

Холт, вслед за Юнгом, показал, что алхимия – это, по сути, теория искупления физического, материи. Если так, то искупительный процесс также должен иметь место и в нашей речи, где отсутствие материи наиболее явно, и именно потому, что эта нехватка так близка к нам, она остаётся для нас бессознательной – даже когда мы говорим. Мы не можем ждать от терапии – так зависимой от речи – какой-то «проработки» этого массового проклятия западного сознания, проклятия победы над материей, если сам инструмент, с помощью которого мы работаем, сама наша речь, не снимает это проклятие. Наша речь может искупить материю, если, с одной стороны, она лишена буквальности (необоснованной) наших концепций, различия между словами и вещами, и если, с другой стороны, она рематериализирует наши концепции, придавая им тело, смысл и вес. Мы делаем это непреднамеренно, когда мы говорим о проблеме пациента, как о «материальной», ищем «фундамент» его/ее жалобы, а также пытаемся понять смысл всего происходящего.

Вернемся в алхимию. Ее красота заключается в её материализованном языке, который мы не должны понимать буквально. Я знаю, что я не состою из серы и соли, не закопан в конский навоз, не гнию и не иссыхаю, не становлюсь белым, зеленым или желтым, не взят в кольцо кусающей свой хвост змеи, не воспаряю на крыльях. И все же я словно бы и таков тоже! Я не могу воспринимать все это буквально, даже если все это метафорически точно, описательно верно. Даже несмотря на то, что слова являются конкретными, материальными, физическими, будет очевидной ошибкой понимать их буквально. Алхимия дает нам язык субстанции, который нельзя воспринимать по существу, чьи конкретные выражения не являются буквальными.

Таков её терапевтический эффект: она предлагает нам метафоры. Когда мы произносим слова, язык несет нас в «как будто», в материализацию психе и психизацию материи.

Алхимические тексты чудовищно загадочны. Они сжаты в запутанные слои ссылок и аналогий. Они кажутся нарочито культовыми, предположительно, чтобы скрыть свои секреты от обычного ума и догматичных органов власти. Но за обскурантизмом алхимии стоит более глубокое психологическое намерение.

Мудрецы не давали имен своим вещам и не сравнивали их ни с чем, если только не возникал аспект, который требовал созерцания наблюдателя и его обдумывания… Они не придумывали примеры или описания, кроме тех случаев, когда нужно было указать на скрытый камень. Они не создавали их для развлечения.

Сам язык оказывает психологическое воздействие:

Следовательно, человеческий язык должен напрягаться, чтобы уловить плотность значения [«скрытого камня»], переданного знаками. Именно этот факт делает тексты Парацельса трудно интерпретируемыми. Их фантастический словарь не предназначен для определения уникальных, единичных характеристик явлений; скорее, он построен, чтобы раскрыть столько глубин смысла, сколько возможно – и слова должны звучать в воображении вместе со всеми их   смыслами.

Однако концептуальный язык не является самоочевидной метафорой. Он слишком современный, чтобы быть прозрачным; мы живем прямо в нем. Его миф происходит повсюду вокруг нас, и поэтому в нем нет метафорического смысла. Я не могу понять, и не могу увидеть – составлен ли я из эго и самости, мощного импульса чувственной функции, страха кастрации и депрессивных состояний? Мне они представляются буквально реальными, несмотря на то, что даже когда я использую эти термины, они ощущаются для меня бесполезными. Номинализм заставил нас не верить всем словам – что они значат? – словно это просто «слова», инструменты, подойдут и любые другие; у них нет субстанции.

Но наш психологический язык стал для нас буквально реальным, несмотря на номинализм, потому что для психе необходимо демонизировать и персонифицировать – и в языке эта потребность становится потребностью овеществлять слова. Психе оживляет материальный мир, в котором она обитает. Язык является частью этой оживляющей деятельности (например, звукоподражательная речь, с которой предположительно «начался» язык). Если мой язык не удовлетворяет потребность в реальном и вещественном, тогда это неожиданно делает психе, превращая мои концепции в физические или метафизические вещи.

Я не предлагаю отменять наши концепции и восстанавливать архаические неологизмы алхимии как основу нового эсперанто нашей практики и наших отношений друг с другом. Это означало бы понимать алхимический язык лишь буквально. Я не имею в виду «давайте начнем разговор об алхимии»; я имею в виду, что давайте, для начала, говорить как алхимики, так, как если бы мы говорили алхимически. Тогда мы сможем говорить об алхимии даже в старых безумных терминах, потому что тогда мы не будем использовать их как замены наших буквальных концепций, но как новый набор категорий. Необходимо не буквальное возвращение к алхимии, а восстановление алхимического способа воображения. Таки образом мы восстановим материю в нашей речи – и это, в конце концов, и есть наша цель: восстановление представления о материи – а не буквальной алхимии.

Я упомянул, что односторонность невроза увековечивает наш психологический язык, его концептуальный рационализм. Односторонность – это общее определение невроза – теперь уточняется. Теперь можно увидеть, как она соотносится с алчной природой наших жадных инструментов, наших концепций, которые переделывают психе под свои формы. Наши концепции захватывают другие, конкретные, яркие образы путем абстрагирования (что означает «стирания») их материи. Мы больше не видим глиняную погребальную урну или железную печь – мы видим «Великую Мать»; больше не видим море за гаванью, сточную трубу, забитую навозом, темный глухой лес – мы видим «бессознательное».

Как мы можем верить в то, что делаем, если сами наши слова бестелесны и нематериальны? Здесь я снова присоединяюсь к Гриннеллу и Холту, которые считали веру ключом ко всему психологическому и алхимическому деланию. Но я поместил бы эту веру в слова, которые выражают, действуют, стремятся. Опять же: абстрактные понятия, психологическая номинация, не имеющая значения и не обладающая весом, волей-неволей приобретает твердость, свинцовую неподвижность и фиксацию, её слова становятся объектами или идолами веры, а не её живыми носителями. Когда мы говорим о психологии, мы ударяемся об адамантовую метафизику – ведь физическое воображение её опустошено, лишено живых слов.

Согласно Юнгу, невроз расщепляет, а терапия соединяет. Если наш концептуальный язык расщепляется, абстрагируя материю от образности, впадая в односторонность речи, тогда метафора – это психотерапия сама по себе, потому что она указывает на два или более уровня – будь то слова или вещи, события или смыслы, коннотации или значения – объединяя их вместе в самом слове. Подобно тому, как coniunctio («соединение» – лат. – прим. ред.) – это образная метафора, так и метафоры являются разговорным coniunctio.

Тем более, что наш односторонний язык отделяет нематериальную психе от бездушной материи. Наши концепции настолько загнали слова в рамки определений, что мы забываем, что материя – это концепция «ума», психическая фантазия, и сама душа – это наш жизненный опыт среди вещей и тел «в мире».

По мере того, как Юнг становился старше, он все больше занимался именно этим расколом между материей и душой, пытаясь соединить их с помощью новых формулировок: психоид, синхронистичность, unus mundus («единый мир» – лат. – прим. ред.). Даже хотя мы определили их как охватывающие обе стороны, представленные двусмысленно и символически, сами по себе эти слова (в отличие, например, от «мягкого камня» алхимиков, «гермафродита» или «королевской свадьбы в индийском море») уже усиливают эффект расщепления, присущий одностороннему языку. Они тоже концепции, без тела или образа. Таким образом, психология остается невротичной: мы описываем номиналистическую психе без материи (и, следовательно, фантазия и образ не имеют «действительного» значения, поскольку они существуют «только» в уме, или же они должны магическим образом объединиться с материей в синхронистичности) – и материю без души, которая стремится к искуплению через терапию тела, потребительский гедонизм и марксизм.

Закончим культурным заявлением о неврозе и его терапии, аналогичному сделанному Фрейдом и Юнгом. Наш невроз и наша культура неразделимы. Политические двусмысленности, сплетни, жаргон, пентагонизмы, социологические и экономические сциентизмы, медиа-менеджмент речи и многие другие злоупотребления – даже злоупотребления Лакана, Хайдеггера и теории коммуникаций, совершённые во имя языка – высосали из слов их кровь, принесли в наши дни новый синдром – детский аутизм, заставили нас, психологов, потерять веру в силу слова – настолько, что терапия обратилась к крикам и жестам. И после всего этого я страстно призываю к использованию восстанавливающего языка – путем возвращения к материальной речи, к словам, которые имеют значение. Я также упомяну Конфуция, который настаивал на том, что исправление культуры начинается с исправления языка. Алхимия предлагает именно такое исправление.