Джеймс Хиллман
ИЗБРАННЫЕ ГЛАВЫ
Эта яростная, остроумная и смелая серия взаимосвязанных диалогов и писем бросает суровый взгляд не только на наследие психотерапии, но и практически на все аспекты современной жизни — от сексуальности до политики, средств массовой информации, окружающей среды и жизни в городе.
Джеймс Хиллман — скандальный юнгианский психологренегат, человек, которого Роберт Блай назвал «самым живым и оригинальным психологом в Америке со времен Уильяма Джеймса», присоединяется к Майклу Вентуре, ведущему обозревателю LA Weekly — чтобы разрушить многие из нынешних воззрений о нашей жизни, психике и обществе. Эти безудержные, свободолюбивые и блистательные двое диких интеллектуала рискуют, нарушают правила и бегают на красный свет, чтобы нанести удар нашим устаревшим убеждениям и представлениям.
Часть I
ДИАЛОГ ПЕРВЫЙ:
Ячейка революции
Двое мужчин совершают послеобеденную прогулку в Санта-Монике, на Тихоокеанских Палисадах. Они идут в направлении, которое калифорнийцы называют северным потому, что оно следует вдоль береговой линии «вверх» на карте; но фактически, берег здесь резко изгибается, и они держат курс на запад. Об этом стоит упомянуть только потому, что это деталь из числа тех, которые могут заинтересовать этих мужчин, и, если она привлечет их внимание, они поговорят о ней, отвлекутся на нее и даже придадут ей большое значение — отчасти просто для развлечения, и отчасти потому, что такова их натура.
Двое мужчин начали прогулку с пирса Санта-Моники, с его захудалой карнавальной атмосферой, где зажиточные и бездомные встречаются друг с другом. Здесь можно встретить латиноамериканцев из Восточного Лос-Анджелеса и новых центральноамериканских гетто; чернокожих из Южного Централа; азиатов из китайского квартала, корейского квартала и японских анклавов; бледнокожих, усталых белых из Калвер-Сити и Северного Голливуда; загорелых, стройных белых из Западного Лос-Анджелеса; стариков всех мастей и акцентов; туристов отовсюду. На пирсе бедняки продают рыбу, хотя указатели на английском и испанском и предупреждают, что есть улов опасно. Пляж часто закрывают по причине разлива сточных вод. Но грязь океана не бросается в глаза, он выглядит так же прекрасно, как всегда, и на побережье Тихом океане где-то на десять-тридцать градусов прохладнее, чем даже в нескольких милях от берега, и потому-то здесь все и собираются.
Двое мужчин прогуливаются по ровному склону вверх по Палисаду, вдоль скал, выходящих на шоссе Тихоокеанского побережья и моря, и в дальнем конце парка, где скалы самые высокие и людей не так много, они сели на скамейку.
Это Джеймс Хиллман и Майкл Вентура. Хиллману за шестьдесят, он высокий и стройный. Хотя он родился в семье евреев из Атлантик-Сити, он ведет себя как старый житель Новой Англии, с этим янки-стилем толерантной, но серьёзной авторитетности, который несколько смягчается страстностью его интереса ко всему и, в первую очередь, к тому, кто его окружает. Вентуре за сорок, он ниже, темнее и неряшливее Хиллмана. Он носит шляпу вроде тех, которые надевали актёры в фильмах 1940-х годов, и хорошие, но потрепанные ковбойские сапоги; создается впечатление, что он пытается балансировать между этими противоположностями. Хиллман — психоаналитик, писатель и преподаватель; Вентура — газетный обозреватель, писатель и сценарист.
Вентура носит с собой небольшой диктофон, и когда он с Хиллманом, тот почти всегда включен, даже когда они прогуливаются или едут в машине. Их беседа посвящена психотерапии. Она имеет своеобразную форму: каждый стремится подталкивать другого к тому, чтобы продвинуться дальше в своем мышлении. У их разговора есть цель: впоследствии их разговоры, а затем и письма составят книгу, с неформальной, но (они надеются) яростной полемикой, которая встряхнет психотерапию. Они разделяют общее убеждение, что психотерапия отчаянно нуждается в том, чтобы выйти за рамки принятых ею идей; ей нужна новая дикость, прежде чем она полностью превратится в еще одно приспособление для удерживания людей в принудительной и ложной нормальности.
Они садятся на скамейку, Вентура ставит диктофон между ними, и Хиллман заговаривает на свою излюбленную тему последних дней.
ДЖЕЙМС ХИЛЛМАН: У нас было сто лет психотерапии и анализа, но люди становятся всё более и более чувствительными, а мир делается всё хуже. Может быть, пора действительно подумать об этом? Мы всё ещё полагаем, что наша психе находится внутри нашей кожи. И вот, ты погружаешься вглубь в поисках своей психе, ты ковыряешься в своих чувствах и своих снах, во всём том, что принадлежит тебе. Ну, или она — это нечто из области взаимодействия, интерпсихе, некая штука между твоей психе и моей. Да, мы немного распространили её идеи на структуру семьи и офисные сообщества, но психе, душа всё ещё усматривается только внутри людей — или между ними. И вот, мы трудились так упорно над нашими отношениями, над нашими чувствами и рефлексией, но посмотрите, что мы получили в результате.
Хиллман делает широкий жест, показывая на нефтяной танкер на горизонте, изрисованный граффити разных банд знак парковки и толстую бездомную женщину с опухшими лодыжками и потрескавшейся кожей, спящую на траве примерно в пятнадцати ярдах от них.
Вот он, перед нами – разрушающийся мир.
Так почему же терапевты его не видят? Не потому ли, что психотерапия работает только с «внутренней» душой? Удалив душу из мира, не признавая, что душа также находится в мире, психотерапия больше не может справиться со своей задачей. Дома больны, учреждения больны, банковская система больна, школы, улицы — болезнь пребывает здесь, снаружи.
Вы знаете, душу всегда переоткрывают благодаря патологиям. В девятнадцатом веке люди не говорили о психе, пока Фрейд не открыл психопатологию. Ну, а теперь мы говорим нечто вроде: «В мебели есть вещества, которые нас отравляют, а микроволновая печь испускает опасные лучи». Мир стал токсичным.
Оба человека, глядя на солнечные блики на воде, похоже, думают об одном и том же.
МАЙКЛ ВЕНТУРА: Море отравлено. Мы не можем есть местную рыбу.
ХИЛЛМАН: Мир наполнен симптомами. Разве это не начало осознания того, что раньше называлось анимизмом? Да боже мой, мир-то живой! И мы чувствуем, как он воздействует на нас. «Мне нужно избавиться от этих упаковок с фторуглеродом». «Мне нужно избавиться от мебели, потому что в ней формальдегид». «Я должен остерегаться того, и того, и того». Итак, в мире проявилась патология, и только благодаря ней мы начинаем относиться к миру с большим уважением.
ВЕНТУРА: Как будто после того, как мы отвергли дух вещей, он — оскорбленный — возвращается и угрожает нас. Отрицая душу в вещах, сказав вещам вместе с Декартом: «У вас нет души», мы дошли до того, что вещи обратились против нас, заявляя: «Я сейчас тебе покажу, ублюдок, что у меня за душа».
ХИЛЛМАН: «Ты только посмотри, что я могу сделать с тобой, чувак! В твоей комнате будет гнусная лампа, и ты будешь мучиться каждый день, всякий раз, когда посмотришь на неё. Она будет светиться дрожащим люминесцентным светом и медленно сводить тебя с ума, пока ты торчишь у себя в офисе. А потом ты потащишься на приём к психотерапевту, и вы вместе будете разбираться в своих отношениях, но правда в том, что ты именно в моей власти, чувак. Я — люминесцентная трубка над твоей башкой, и я направляю её свет прямо на твой череп, как допросчик в КГБ, каждый день, весь день — свет без тени, без жалости, без души».
ВЕНТУРА: И все же мы ощущаем мир — во всем, что делаем и говорим сейчас. Все мы пойманы в двойные оковы: с одной стороны, вот «прогресс», его ценность глубоко укоренена в каждом. И если вы подумаете, что в вас она не укоренена, съездите в Мексику и посмотрите, захотят ли даже бедные американцы жить так, как вынуждены жить большинство этих людей (жизнь американских бедняков кажется им богатой, поэтому они и продолжают приезжать); но, с другой стороны, мы знаем, что хотя вещи в нашей жизни становятся все более вредными, у нас нет никакого понимания того, что же делать по этому поводу. Наше чувство политического атрофировалось и превратилось в ту чушь, которая творится на президентских выборах.
ХИЛЛМАН: Политическое чувство — в полном упадке. Полная бесчувственность по отношению к реальным проблемам. И почему умные люди — по крайней мере, среди белого среднего класса — сейчас так пассивны? Почему же? А всё потому, что эти чувствительные, умные люди проходят терапию! Все они проходят терапию в Соединенных Штатах тридцать, сорок лет, и за это время в этой стране произошел колоссальный политический спад.
ВЕНТУРА: И почему, как вы думаете, это происходит?
ХИЛЛМАН: Каждый раз, когда мы пытаемся справиться с нашим возмущением по поводу автострады, с нашими страданиями из-за офисной работы, освещения и дрянной мебели, с преступностью на улицах и т. п. — каждый раз, когда мы пытаемся справиться с яростью и страхом посредством терапии, мы чего-то лишаем политический мир. А терапия в своем безумии, взращивая внутреннюю душу и игнорируя внешнюю, поддерживает упадок реального мира. Однако терапия продолжает слепо полагать, что она лечит внешний мир, делая людей лучше. Мы слышали это годами, во все времена: «Если бы все пошли на терапию, у нас были бы лучше здания, лучше люди, у нас было бы больше осознанности». Но это не так.
ВЕНТУРА: Я не уверен, что причина именно такова, но я вижу определенную закономерность. Наше понимание внутреннего стало более утончённым, в то время как наша способность иметь дело с окружающим миром… ухудшилась — это не слишком сильное слово. Прогнила — пожалуй, более подходит.
ХИЛЛМАН: Сегодня в моде психотерапия «внутреннего ребенка». Это и есть терапия — вы возвращаетесь в детство. Но если вы смотрите назад, вы не видите того, что по сторонам. Это путешествие назад созвучно тому, что Юнг называл «архетипом Дитя». И да, архетип ребенка по своей природе аполитичен и бесправен — он не имеет никакого отношения к политическому миру. И вот уже взрослый говорит: «Ну что я могу сделать с этим миром? Эта штука больше меня». Вот что говорит архетип Дитя! «Все, что я могу сделать, это погрузиться в себя, работать над своим ростом, развитием, найти хорошую замену родителей, хорошую группу поддержки». Это катастрофа для нашего политического мира, для нашей демократии. Демократия опирается на деятельных, активных граждан, а не на детей.
Усиливая архетип Дитя, превращая наши терапевтические часы в ритуалы пробуждения детства и реконструкции детства, мы блокируем для себя политическую жизнь. Двадцать или тридцать лет терапии заставили самых чувствительных, самых умных и некоторых из самых богатых людей нашего общества погрузиться в культ детства. В него вовлекаются исподволь, на протяжении всей терапии, по всей стране. И вот — наша политика находится в беспорядке, никто не голосует — мы лишили себя силы посредством терапии.
ВЕНТУРА: Люди исходят из предположения, что внутренний рост переходит в мирскую силу, и многие не понимают, что идут на терапию с этим предположением.
ХИЛЛМАН: Если бы личностный рост действительно вёл тебя в мир, разве не изменилась бы наша политическая ситуация сегодня, учитывая всех этих весьма умных людей, которые прошли терапию? В ходе терапии вы учитесь выражать свои чувства, помнить, что было на самом деле, позволять фантазиям проявляться, находить слова для обозначения невидимых вещей, идти глубже и смотреть в лицо реальности…
ВЕНТУРА: Полезные штуки…
ХИЛЛМАН: Да, но вы не приобретете никаких политических навыков и не узнаете ничего о том, как устроен мир. Личностный рост не приводит автоматически к политическим результатам. Ну, возьмите Восточную Европу и Советский Союз. Психоанализ был запрещен в них на протяжении десятилетий, и вы только посмотрите на политические изменения, которые произошли в них — и поразили всех. Таков результат действий не терапевтов, а революционеров.
ВЕНТУРА: Итак, вы выстраиваете своего рода оппозицию между властью, политической властью или политическим интеллектом — и терапевтическим интеллектом. Многие из тех, кто терапевтически чувствителен — тупы и облажались политически; и, если вы посмотрите на людей, которые обладают наибольшей властью практически в любой сфере жизни, они часто оказываются людьми, чей внутренний рост сильно замедлен.
ХИЛЛМАН: Вы думаете, что люди проходят терапию, чтобы расти?
ВЕНТУРА: Разве рост не является важной частью терапевтического процесса?
Это слово используют все, и терапевты, и клиенты.
ХИЛЛМАН: Но само слово «расти» подходит только для детей. После определенного возраста вы не растете. У вас не растут зубы, у вас не растут клетки мышечной ткани. Если в вас начинается рост после этого возраста, это рак.
ВЕНТУРА: Ой, Джим, разве я не могу наблюдать рост внутри всю свою жизнь?
ХИЛЛМАН: Рост чего? Кукурузы? Помидоров? Новых архетипов? Что же мы – я, вы — такое растим? Вот вам стандартный терапевтический ответ: вы растите самого себя.
ВЕНТУРА: Но философ Кьеркегор говорил: «Более глубокая природа не меняется, она становятся все более и более самой собой».
ХИЛЛМАН: Юнг говорит, что индивидуация — это все больше становиться самим собой.
ВЕНТУРА: И становление все более и более самим собой сопряжено с множеством неприятностей. Как также говорит Юнг, самое страшное — это познать себя.
ХИЛЛМАН: И становление все более и более самим со- бой — реальный опыт — это не рост, а сокращение, поскольку очень часто это обезвоживание, потеря инфляции, потеря иллюзий.
ВЕНТУРА: Кажется, звучит как довольно тяжёлое время. Почему кто-то может захотеть подобного для себя?
ХИЛЛМАН: Потому что потеря — прекрасная штука. Это, конечно, не то, о чем вам говорит потребительская этика, но потери — это хорошо. Они воспламеняют тебя.
ВЕНТУРА: И что же мы теряем?
ХИЛЛМАН: Теряем псевдо-кожи, покрывающий вас корой материал, который вы накопили. Сбрасываем мертвую оболочку. Это один из самых больших прорывов. Устранить то, что больше не работает, то, что вас не поддерживает, сохранив жизнь. Паттерны идей, которые у вас были слишком давно. Людей, с которыми вам не очень нравится быть, образ мыслей, привычки сексуальности. И да, последнее – очень важная тема, потому что, если вы продолжаете заниматься любовью в сорок так же, как в восемнадцать, вы чего-то упускаете, а если вы занимаетесь любовью в шестьдесят так же, как в сорок, вы тоже что-то упускаете. Все меняется. Воображение меняется.
Или, другими словами: настоящий рост — это всегда потеря.
Каждый раз, когда собираешься расти, что-то теряешь. Вы теряете то, за что держитесь ради безопасности. Вы теряете привычки, которые вам нравятся, вы теряете определенность. Огромных потерь не избежать, когда вы начинаете погружаться в неизведанное.
Знаете, в органическом мире, когда что-то начинает расти, оно постоянно сталкивается с незнакомыми движениями, ситуациями, состояниями. Наблюдайте, как растут птицы — они падают, они едва могут летать. Их рост — сплошная неловкость. Посмотрите, как четырнадцатилетний ребенок спотыкается о собственные ноги.
ВЕНТУРА: Фантазия о росте, которую вы обнаруживаете в терапии, а также в мышлении Нью Эйдж, не включает в себя подобную неловкость, которая может быть ужасной, продолжаться годами. И когда мы смотрим на людей, переживающих её, мы обычно не говорим, что они растут, мы обычно считаем, что они прекратили развиваться. И при этом, конечно, ты не чувствуешь себя сильнее в мире.
ХИЛЛМАН: Фантазия о росте — это романтическая, гармоничная фантазия о постоянно расширяющейся, постоянно развивающейся, вечно созидающей, все более крупной личности — постоянно интегрирующейся, собирающей все воедино.
ВЕНТУРА: И, если вы не осуществите эту фантазию, вы почувствуете, что потерпели неудачу.
ХИЛЛМАН: Совершенно верно.
ВЕНТУРА: Итак, эта идея роста может поставить тебя в постоянное состояние неудачника!
ХИЛЛМАН: «Я должен преодолеть себя, я не собран, я не могу собраться, и, если бы я действительно рос, я бы давно уже перерос свой хаос».
ВЕНТУРА: Вот, она настраивает вас на провал. Это действительно занятно!
ХИЛЛМАН: Идеализация, которая настраивает вас на провал.
Потому, что вы постоянно сравниваете себя с фантазией о том, где вам надлежит располагаться на какой-то идеальной шкале роста.
ХИЛЛМАН: Эта идея предполагает и нечто ещё более худшее, предлагая вам не просто неудачу, а аномалию: «Я особенный». И вы принимаете её, не проявляя уважения к одинаковости, неизменности в людях. Сходство — очень важная часть жизни, как и умение быть неизменным в определенных областях, которые не меняются, не развиваются.
Вы проходили терапию шесть лет, возвращаетесь домой на День благодарения, открываете входную дверь, видите свою семью и снова возвращаетесь туда, где были. Вы чувствуете себя так же, как всегда! Или вы в разводе много лет, вы не виделись с женой, хотя разговаривали по телефону, но заходите к ней, в ту же комнату, и через четыре минуты происходит взрыв, вспышка эмоций, та же самая вспышка, которая случилась с вами много лет тому назад.
Некоторые вещи остаются прежними. Они словно камни. В душе есть камни. Есть кристаллы, есть железная руда, есть металл, и некоторые вещи не меняются.
ВЕНТУРА: И, если бы эти элементы действительно изменились или могли бы измениться, вы были бы настолько подвижны, что не могли бы быть собой. Вы были бы опасно подвижны. Где бы вы жили, если бы психе не опиралась на то, что что-то не меняется? И эта опора на неизменное намного глубже уровня эго-контроля.
ХИЛЛМАН: Этот самый неизменный аспект, если вернуться к философии еще до Аристотеля, назывался Бытием. «Реальная Сущность не меняется». Была такая фантазия. Другие люди сказали бы: «Реальная Сущность всегда меняется». Я не спорю, какая из фантазий правильная, я утверждаю, что обе являются фундаментальными категориями жизни, бытия. Вы можете взглянуть на свою жизнь с одной стороны и сказать: «Боже мой, на самом деле ничего не изменилось». А потом вы можете посмотреть на нее с другой стороны: «Боже мой, какая разница. Два года назад, девять лет назад я был таким и таким, но теперь все прошлое исчезло, все полностью изменилось!».
Вот одна из тех величайших загадок, о которых говорил Лао Цзы, изменчивость и неизменность. Задача терапии состоит не в том, чтобы попытаться изменить неизменяемое, а в том, чтобы отделить одно от другого. Если вы начали работать над тем, что называется неврозом характера, если вы пытаетесь взять кого-то, кто, например, очень глубоко эмоционален, и пробуете превратить этого человека в кого-то другого, что же вы делаете-то, чёрт возьми? Ведь есть неизменные части психе.
ВЕНТУРА: И их нужно уважать.
ХИЛЛМАН: Их нужно уважать, потому что психе лучше понимает, почему она сопротивляется изменениям, чем вы. Каждый комплекс, каждая необычная фигура в ваших сновидениях знает о себе, о том, что делает и для чего существует, больше, чем вы. И вам нужно уважать их.
ВЕНТУРА: И, если вы, как терапевт, не уважаете их, значит, вы не уважаете самого человека.
ХИЛЛМАН: И здесь не имеет ничего общего с желанием измениться. Как в анекдоте: «Сколько нужно психиатров, чтобы поменять лампочку?». «Достаточно одного, но лампочка действительно должна захотеть поменяться». Но лампочка, которая действительно хочет поменяться, по-прежнему не может изменить области неизменности.
Фантазия роста, фантазия постоянно расширяющегося, постоянно развивающегося человека — которая сейчас является очень распространенной фантазией, особенно среди образованных людей и среди всех тех покупателей книг по саморазвитию, — не работает потому, что вообще не принимает во внимание неизменность, не устанавливает диалектику между изменчивостью и неизменностью. Так что (возвращая все сказанное к связи терапии и политики) эта фантазия, подпитываемая различными видами терапии, не может помочь, но заставляет людей в долгосрочной перспективе чувствовать себя больше похожими на неудачников. Что, в свою очередь, не может не усилить общее чувство бессилия.
Это замкнутый круг.
ХИЛЛМАН: Терапия делает еще одну штуку, которую я считаю порочной. Она усваивает эмоции.
Хиллман смотрит вниз на шоссе Тихоокеанского побережья, забитое машинами, едущими так быстро, как только могут.
Я был возмущен, когда ехал к своему аналитику по автостраде. Чертовы грузовики чуть не сбили меня с дороги. Я в ужасе, сижу в своей маленькой машине, подхожу к терапевту, и меня трясет. Мой терапевт говорит: «Нам нужно поговорить об этом».
Итак, мы начинаем об этом говорить. И мы обнаруживаем, что мой отец сукин сын, и вся эта история с грузовиком напоминает мне его. Или мы обнаруживаем, что я всегда чувствовал себя слабым и уязвимым, парни всегда были больше меня, их члены были больше, поэтому машина, в которой я езжу, — типичный пример моей тонкой кожи, хрупкости и уязвимости. Или мы говорим о моих движущих эмоциях, о том, что я в действительности хочу быть водителем грузовика. Мы превращаем свой страх в тревогу — во внутреннее состояние. Мы превращаем настоящее в прошлое, в обсуждение моего отца и моего детства. Превращаем мое возмущение по поводу загрязнения, хаоса или чего-то еще в гнев и враждебность. Опять же, во внутреннее состояние, хотя началось оно с возмущения, эмоции. Эмоции в основном социальные. Само слово «эмоция» происходит от латинского ex movere, двигаться вовне. Эмоции связаны с миром. Терапия эмоций интроверта называет страх «тревогой». Вы принимаете тревогу и работаете над ней внутри себя. Вы не работаете психологически над тем, что ваша тревога говорит вам о выбоинах, о грузовиках, о клубнике из Флориды в Вермонте в марте, о сжигании нефти, об энергетической политике, ядерных отходах, о той бездомной женщине с язвами на ногах — обо всём этом.
ВЕНТУРА: Но разве вы, такой интроспективный парень, говорите, что нам не нужна интроспекция?
ХИЛЛМАН: Выделите следующее курсивом, чтобы никто не мог просто пропустить: я не отрицаю, что нам действительно нужно двигаться внутрь себя, но мы должны понимать, что мы на самом деле при этом делаем. Двигаясь внутрь себя, мы поддерживаем картезианское представление о том, что мир снаружи — это мертвая материя, а мир внутри — живой.
ВЕНТУРА: Терапевт сказал мне, что моя горечь от встречи с бездомным мужчиной моего возраста была на самом деле выражением моего чувства печали из-за самого себя.
ХИЛЛМАН: И справиться с ней, конечно, означает пойти домой и поработать над ней, поразмышлять. Работать с ней так, чтобы понять ей смысл! Кстати, да, к тому времени вы уже прошли по улице мимо бездомного, что вызвал у вас сочувствие.
И это также отчасти способ отсечь то, что вы бы назвали Эросом, ту часть сердца, которая стремится коснуться других. Теоретически, это то, от чего терапия пытается освободить. Но вот передо мной человек на улице, которого я чувствую, и я должен работать с этим чувством так, как будто оно не имеет ничего общего с другим человеком.
ХИЛЛМАН: Может ли то, во что мы все верим, — что психология — это единственное хорошее, что осталось в лицемерном мире — оказаться ложью? Психология, работа над собой, может ли она быть частью болезни, а не лечением? Я думаю, что терапия совершила философскую ошибку, заключающуюся в том, что познание предшествует высказыванию, а знание предшествует действию. Не думаю, что это так. Я думаю, что размышления всегда возникают после события.
Они остановились, обдумывая эту идею.
ХИЛЛМАН: То, что развивает терапия, — это отношения, но работа может иметь такое же значение в вашей жизни, как и отношения. Вы думаете, что умрете, если у вас не будет хороших отношений. Вы чувствуете, что отсутствие значительных, длительных, глубоких отношений нанесет вам вред, или оно означает, что вы сумасшедший, или невротик, или что-то в этом роде. Вы ощущаете сильные приступы тоски и одиночества. Но эти чувства возникают не только из-за плохих отношений; они возникают также и потому, что вы не принадлежите ни к какому политическому сообществу, которое имеет смысл и имеет значение. Терапия выдвигает на первый план проблемы во взаимоотношениях, но эти проблемы усугубляются тем, что у нас нет (а) удовлетворительной работы или (б), что еще более важно, у нас нет удовлетворительного политического сообщества.
Вы просто не можете восполнить потерю энтузиазма и цели в повседневной работе за счет интенсификации личных отношений. Я думаю, мы так много говорим о внутреннем росте и развитии, потому что вовне мы вынуждены быть поглощены мелкими, частными заботами о нашей работе.
ВЕНТУРА: В мире, где большинство людей выполняют работу, которая не только неудовлетворительна, но также требует от нас слишком многого; в мире, где нет ничего более редкого, чем место, похожее на сообщество, мы вкладываем все свои потребности в отношения или ожидаем, что их удовлетворит наша семья. А потом задаемся вопросом, почему наши отношения и семья рушатся под нагрузкой.
ХИЛЛМАН: Удивительно видеть, как психотерапия, произошедшая от психов из Вены и Цюриха, из сумасшедших домов Европы, сегодня говорит на том же языке, что и правые республиканцы, о достоинствах семьи. Правительство и терапия находятся в симбиотическом счастливом согласии относительно пропаганды, которую Рональд Рейган в течение многих лет вел в отношении семьи. Однако семьи, как мы знаем социологически, больше не существует. Статистика поразительна. И реальные модели семейной жизни, то, как люди чувствуют себя и действуют в семьях, которые все еще существуют, радикально изменились. Люди не живут в семьях везде одинаково; люди не будут жить семьями. Бывают неполные семьи, полу-семьи, общинные семьи, разные безумные формы семей. Идея семьи существует только в буржуазной группе пациентов, обслуживающей психотерапию. Фактически, семья сегодня в значительной степени является фантазией белого терапевта.
Зачем нам нужна семья Нормана Роквелла, этот выдуманный идеал, который сейчас так широко распространен в политике и терапии? Я не знаю, какую роль он играет для политического
устройства, но я знаю, что он делает для терапии. Что касается терапии, она сохраняет идеал, чтобы мы могли показать, насколько все мы дисфункциональны. Он поддерживает торговлю; таков был бы взгляд Ивана Иллича. Нам нужны клиенты[1].
ВЕНТУРА: Но даже идеал Нормана Роквелла, образ счастливой, самодостаточной семье — искажает то, чем были семьи на протяжении тысяч, а может быть, и десятков тысяч лет. В то время ни одна семья не была самодостаточной. Каждая семья была рабочей единицей, которая была частью более крупной рабочей единицы, общины — племени или деревни. Самодостаточными были племена и деревни, а не семьи. Дело не только в том, что все работали вместе, все также играли и молились вместе, так что бремя отношений и смысла жизни не ограничивалось семьей, не говоря уже о романтических отношениях, но распространялось на общину. До промышленной революции семья всегда существовала в этом контексте.
ХИЛЛМАН: Семья всегда существовала в контексте чьих-то предков. Но кости наших предков лежат не в этой земле. Теперь наши семьи не несут своих предков в себе. Прежде всего, мы, американцы, покинули свою родину, чтобы приехать сюда, и оставили позади своих предков. Во-вторых, мы все теперь люди-имена. Я только что был на конференции психотерапевтов с семью тысячами человек, и у всех были бирки с именами. Имя каждого было написано большими заглавными буквами, а фамилия — маленькими буквами под ним.
ВЕНТУРА: Хотя в их фамилии — предки, страна, следы прошлого.
ХИЛЛМАН: Вся суть в фамилии. Имя — мода, социальный дрейф. В одном поколении у вас есть много Трэйси и Кимберли, Максов и Сэмов, в другом поколении у вас есть Эдитсы и Дорасы, Майклы и Дэвиды. Когда вы используете свою фамилию, ваши предки остаются в вашей душе. С вами ваши братья и сестры, у них то же имя. Когда меня зовут Джим, то я просто Джим, у него нет никаких характеристик.
Иметь только имя — признак крестьянина, раба, угнетенного человека. На протяжении всей истории у рабов были только имена. Теперь у всего нашего народа есть только имена. На этой конференции единственными людьми, имевшими фамилии, были преподаватели — двадцать пять человек, которым эти семь тысяч заплатили, чтобы увидеть их и услышать. Наши фамилии были написаны большими буквами, а имена — маленькими. Я спросил об этом, и мне сказали: «Мы не хотим, чтобы вас называли Джеймсом, Джимом, Бобом или Биллом, мы хотим, чтобы к вам обращались как к мистеру Хиллману».
Здесь терапия ничем не отличается; она также соответствует конвенции. В первых случаях анализа, Фрейда, Юнга, были только имена — Анна, Бабетта. Это должно было показывать близость и равенство —
ВЕНТУРА: — и анонимность —
ХИЛЛМАН: На самом деле подобное лишает вас достоинства, корней индивидуальности, потому что скрывает предков, которые тоже находятся в кабинете для консультаций. Хуже того, такой способ разговора концентрирует все внимание на мне, Джиме, моем маленьком яблоке, игнорируя всю сложность моего социального багажа, мои корни. У нас должно быть три или четыре фамилии, все через дефис, как в Швейцарии или Испании, с фамилией моей матери, а также фамилией моей жены, моей бывшей жены и так далее и так далее. Никто не может быть просто Джимом.
ВЕНТУРА: Я слишком американец для подобного, я предпочитаю оставлять всё это позади. Тем не менее, мы должны носить имена обоих родителей, по крайней мере, но не через дефис.
Вы знаете, говоря о рабах: боссов и владельцев компаний почти всегда зовут Мистер, но они могут свободно обращаться к своим сотрудникам по имени. А среди работников с равным или предположительно равным статусом нет ничего необычного в том, что мужчину называют его фамилией, в то время как женщин почти всегда называют по имени, если только они не играют важную роль. Таким образом, мы всё ещё имеем дело с властью, когда используем имена. Мы усиливаем определенные виды власти и неравенства.
Но я хочу вернуться к одному вопросу: рекламировать идеальную семью — это способ сделать себя дисфункциональными, потому что этот идеал делает все, что вне его, по определению, не идеальным, то есть, дисфункциональным. Без этого идеала мы такие, какие мы есть.
ХИЛЛМАН: Идеал роста заставляет нас чувствовать себя отстающими; идеальная семья сводит нас с ума.
ВЕНТУРА: У нас есть эти идеализации, которые сводят нас с ума, даже если мы не видим ни одного из этих идеалов в жизни. Я в отчаянии от того, что не могу быть в одних отношениях всю свою жизнь, хотя я смотрю вокруг и где я вижу кого-то в одних отношениях на протяжении всей жизни?
ХИЛЛМАН: Я знаю людей, которые женаты пятьдесят и более лет.
ВЕНТУРА: Я тоже, и один из партнеров — алкоголик, или кто-то много играл или много отсутствовал, они не занимались любовью десятилетиями (буквально), или один из них — скрытый гей. Это не абстрактные примеры, это люди, которых я знаю. Большинство пятидесятилетних годовщин свадьбы выглядели бы совсем иначе, если бы вы знали, что все скрывают. Однако мы продолжаем сравнивать себя с идеалами.
Между ними наступает неприятно долгое молчание. Нефтяной танкер скрылся за горизонтом, но движение по шоссе Тихоокеанского побережья все еще продолжается. Одномоторный самолет, летящий низко над пирсом Санта-Моники, разворачивает желтый флаг, поздравляя кого-то по имени Элиза с днем рождения. Далее по побережью 747-е один за другим взлетают из аэропорта Лос-Анджелеса и медленно разворачиваются в сторону моря. Бездомная проснулась (глаза открыты), но она не шевелится. Хиллман откашливается.
ХИЛЛМАН: Основа американской психологии — психология развития: то, что произошло с вами раньше, является причиной того, что произойдет с вами позже. Вот основная теория: наша история — это наша причина. Мы даже не отделяем историю как историю от истории как причины. Поэтому нам приходится вернуться в детство, чтобы понять, почему мы такие, какие мы есть. И поэтому, когда люди не в своем уме, или обеспокоены, или облажались, или что-то еще, в нашей культуре, в нашем психотерапевтическом мире, мы возвращаемся к нашим матерям, отцам и детству.
Никакая другая культура этого не делает. Если ты не в своем уме в другой культуре, или полон тревоги, или импотент, или страдаешь анорексией, ты разбираешься в том, что ты съел, кто наложил на тебя заклинания, какое табу ты преступил, что неправильного сделал, когда в последний раз пропустил почитание богам или не участвовал в ритуальном танце, какой племенной обычай нарушил. Без разницы. Это могут быть тысячи других вещей — растения, вода, проклятия, демоны, боги, нечто находящееся в связи с Великим Духом.
Никто и никогда не копается в том, что произошло у тебя с твоими матерью и отцом сорок лет назад. Только наша культура использует эту модель, этот миф.
ВЕНТУРА (потрясенный и сбитый с толку): Ну, а разве это не так?
Потому что люди говорят… хорошо, я говорю: «Вот почему я такой, какой есть».
ХИЛЛМАН: Потому что это миф, в который вы верите.
ВЕНТУРА: Какие ещё мифы? Это не миф, это то, что действительно случилось!