08.04.2026
0

Поделиться

Иштар. Закат латинского мира

18+

Жозефен Пеладан

ИЗБРАННЫЕ ГЛАВЫ 1


Роман «Иштар» — пятая часть знаменитого эзотерического цикла «Закат латинского мира», созданного французским писателем, критиком и розенкрейцером Жозефеном Пеладаном. Это произведение, пропитанное духом декаданса и мистицизма, погружает читателя в мир, где чувственность, древние магические культы и буржуазная мораль конца XIX века вступают в неразрешимый конфликт.

В центре повествования — судьба женщины, носящей имя вавилонской богини Иштар. Получив из рук умирающего раввина Исдубара древний артефакт с магической надписью, она оказывается в водовороте событий, где предсказание и рок играют главную роль. Ее отношения с Капимоном, рождение дочери, встреча с таинственным Нергалем — каждый шаг героини становится частью мистерии, где за бытовыми сценами скрываются битвы духовных сущностей.

Пеладан, виртуозно соединяя оккультную традицию с психологической прозой, создает историю о поиске Абсолюта и цене, которую приходится платить за прикосновение к тайнам древних богов. «Иштар» — это не просто роман, а магический гримуар, замаскированный под светское повествование, способный заинтересовать как ценителей символизма, так и исследователей европейского мистицизма.


ПРОЛОГ

I
Невозможный роман

Нергаль, внезапно войдя, крикнул Сальга:

— Я пришел сообщить тебе решение…

— Экстренное? Ты опускаешься до политики, до службы в правительстве?

— О, не так низко!

— Ты вступаешь в орден?

— Не так высоко!

— Ты женишься?

— Не так тяжко!

— Ты собрался на Северный полюс?

— Не так далеко!

— А, я понял! Ты едешь в провинцию, к варварам. А в какой именно район?

— В самый худший!

— Стало быть, в Лангедок?

— Разве ты не знаешь, что самый худший — это родина Гиньоля, Балланша и Нергаля?

— Лионнэ? Ты, с твоим восточным именем, флорентийским рассудком и трудами гуманиста! Ты веришь в метрики? Дюпон де л’Эр, Мартен де Тур… поклонники всеобщего избирательного права — пусть! Но Нергаль с берегов Роны и Сальга с берегов Дюранса — вздор! А вот Нергаль с берегов Тигра и Сальга с берегов Тибра — это да!

«Каждый человек родом из страны своего интеллекта», — сказал Ламартин. Ты — соотечественник тех, кто воплощается, почти как в индуистской религиозной практике, и насмехается, говоря: «Два и два — четыре, ставь на зеро и забирай все!» Я же — согражданин этих людей с глотками, лужеными айоли[1], детей «Марсельезы», той песни негодяев, что стала национальным гимном атеистической Франци… Ты получил наследство, которое там нужно забрать? Это было бы оправданием.

— Возможно, — произнес Нергаль, полулежа на кушетке. — Бальзак не делал из Бордо большого провинциального города в своем «Брачном контракте», он был просто фоном…

— А Лион возник здесь только потому, что он второй город Франции? Видишь, как слова нам мстят: их статистика говорит не о населении, а об агломерации.

— Распространение веры пошло с Фурвьера, Сальга!

— А также это первый из городов у банкиров, владельцев крупных состояний, Нергаль!..

Несколько мгновений они блаженно курили, разглядывая клубы дыма.

— Признайся, что движет тобой, таинственный романист?

— Чувство справедливости, которая должна свершиться! — воскликнул вопрошаемый с внезапной теплотой в голосе. — Я хочу окинуть рассудочным взором эту страну, столь близкую по рельефу, но полярную по духу; страну, из которой все живое бежит, как из тюрьмы, где любая красота увядает и умирает, едва появившись.

— Nil est in intellectu quod…[2] Роджер Бэкон, об инквизиторской дружбе, я…

— Это ощущение, хулитель врожденных идей, возникло несколько дней назад. Я только что провожал друга на Лионском вокзале и, стоя на платформе с сигаретой, размышлял о том, что когда-нибудь Китай начнет делать локомотивы. Я мысленно представил себе поезд, подобный Левиафану, — и вдруг заметил у двери вагона очаровательную женщину с влажными от слез глазами, кусающую носовой платок.

Страдание прекрасного существа всегда вызывает во мне невольную жалость. Сколько себя помню, я всегда был снисходителен к физическому совершенству, к этой чудесной оболочке, под которой может таиться самая черная душа. Я подошел прямо к этой плаксе с той мягкостью, которая, как ты знаешь, мне присуща и которой позавидовал бы любой священник.

— Вам не хочется уезжать?

— Париж завладел моим сердцем!

Слезы душили ее; она бросилась обратно в вагон, где я мельком разглядел силуэт мужчины.

С тех пор я представляю себе эту красивую, богатую, добродетельную, элегантную женщину в ее родном городе — отчаявшуюся вернуться. Какая жизнь ее там ждет? Какие пытки изобретет провинциальный монстр для ангельских существ? Во мне проснулся Роджер.

— Лоэнгрин, ты собираешься освободить эту Эльзу?

— Нет, Сальга. Если я и живу простодушно, то мышление мое обладает опытом столетнего старца. Можно попирать змея, но никакой Персей не спасет от социальных потрясений. Эта Андромеда, которую я не в силах забыть, стала для меня аллегорией мученичества Нергаля. И ты знаешь, какие обязанности вытекают из моего учения о двух расах: одной — рожденной от земли и ожесточенной против другой — упавшей с неба.

Отчаявшаяся женщина с Лионского вокзала пробудила в моем сердце мысль о том, каким страданиям подвергаются там люди моей крови, мои сестры; отсюда мой литературно-инквизиторский замысел. Пролистай еще раз и мысленно вспомни все романы в библиотеке, проанализируй эти фальшивые документы, и ты придешь к такому же выводу: Париж остроумен и извращен, провинция глупа и добропорядочна.

Так вот, я не верю в добропорядочность этих краев, откуда женщины возвращаются только с тревогой Ифигении. Я увижу, как провинциальный Иеффай жертвует самых красивых своих дочерей на алтарь кантонального лицемерия… Прежде чем стать генеральным комиссаром выставок и инспектором, ты жил за пределами Парижа, но при этом во Франции, расскажи мне об этом с психологической точки зрения, как аналитик…

— Для интеллектуала дорога в провинцию — это тропа войны. В Лионе, втором по численности населения городе Франции, они запирают молодых девушек в шкафы с тараканами, чтобы один только твой вид не лишил их девственности. В Ниме, когда нужно обозначить шалопая, банкрота, сутенера или убийцу, неизменно говорят: «Он художник». На севере, как и на юге, человека с воображением считают чем-то средним между ленником и потаскухой. Если какой-нибудь бездельник состряпает брошюру о надписи diis manibus, найденной чинильщиками газовых рожков, его принимают в академию и награждают: он ученый. Опубликуй двадцать романов — и у тебя будет престиж д’Оревильи: они научат собак кусать тебя, когда ты будешь проходить мимо.

Провинциал никогда не станет цивилизованным: в его помещичьем брюхе живет недоразвитая душа варвара. Ты невольно разрушаешь его немногочисленные представления; он слишком скептик, чтобы поверить в моральное превосходство того, кто на него не похож. Не восхищаясь тобой, он станет тебя презирать. Да, мой бедный Нергаль, твой провинциальный, твой грамотный читатель, который покупает тебя в первом издании и на хорошей бумаге, который получает удовольствие от твоих фантазий, считает литературу чем-то вроде высшей проституции. Твои мысли, твои страсти, твои мечты — для него всего лишь текст, который барышни украшают виньетками. Для него ты — сентиментальная проститутка: за три с половиной франка он покупает роман, как за луидор покупает разврат. Вот что касается автора. А что до человека — если у тебя нет длинных волос и парчового жилета, если ты ходишь, говоришь и одеваешься, как стряпчий, то, возможно, ты даже услышишь одобрительное: «По виду не скажешь, что он писатель». Но своим фатальным видом ты выведешь из себя чиновных буржуа вплоть до ненависти. Как! Мало того, что в газетах тебе иногда удается украсть место у Борнибюса, Менье и Жалюзо, — ты еще осмеливаешься выглядеть по-своему, одеваться по-своему, говорить по-своему? А бессмертные принципы 89-го года? А незыблемые устои законности? А должный уровень внешности?.. Столько домашних богов, над которыми ты глумишься прямо в их святилище!

— Сальга, ты говоришь о Домье. Но некоторые из нас осмелились отправиться в провинциальную экспедицию и не привезли оттуда столь мрачного описания.

— У тебя есть время меня выслушать?

— По меньшей мере еще час.

— Ну, тогда я предскажу тебе в подробностях, каким будет твое путешествие по варварской Франции.

«Обычная женщина стоит в тысячу раз больше обычного мужчины» — эта теорема не нуждается в доказательствах. Закваска любопытства никогда не даст ей совсем отупеть, даже под давлением среды, где иметь любовников непростительно (что справедливо, ибо они точно такие же, как мужья).

Они тебя читали, а значит, захотят увидеть и расспросить. У тебя есть престиж феномена, и чем набожнее город, тем больше тебе придется позволять людям верить в твои адские пороки. Не обманывай себя, думая, что ты трогаешь эти сердца! Нет! Их очаровывает твоя двойная слава.

Твое имя кажется им звучным, потому что оно почти официальное; они окружат тебя, потому что от тебя исходит аромат запретных вещей. Что представляет собой дьявол для набожной женщины? Запах серы, раздвоенные копыта, рога и хвост, опаленные волосы. Точно так же писатель для провинциала — образчик греха: «Что представляет собой этот проклятый, что поджаривает свою жизнь на адских сковородках!» Ибо там считают, что мы пишем только мертвецки пьяными, на голой спине непотребной женщины, да еще опираясь локтями на трепетную грудь. Остерегайся: писатель на вечере — это артист на представлении. Тебя заставят читать главы из твоей книги или гадать по линиям руки, а то и раскидывать карты или гипнотизировать горничную. Только попробуй молчать, держаться в сторонке или поговорить с кем-нибудь по душам — не успеешь опомниться, как хозяйка дома схватит тебя за руку, вытащит на середину салона и повернет беседу так, что ты окажешься в роли конферансье.

Ты их волнуешь, ты их забавляешь, ты льстишь их тщеславию. А посему они хорошо тебя принимают. Однако не обольщайся: не ради твоей репутации писателя или распутника, не ради твоего умения развлекать провинция ласкает тебя своей мягкой бархатной лапкой. Они боятся тебя до безумия: а вдруг ты заглянешь в их души, увидишь их жизнь и выставишь напоказ всю эту грязь в своем произведении! Провинция опасается твоего глаза, как направленного на нее объектива, и на всякий случай делает губки бантиком.

Согласно пословице «две гарантии лучше, чем одна», тебя познакомят с единственной женщиной, которая способна вдохновить тебя на нечто глубокое: выбирай ее без колебаний. Уже давно они смотрят на эту женщину с завистью и ненавистью; ее превосходство подавляет их, они считают ее непохожей на них, а значит, она сродни тебе. Восхитись этим благоразумием, что сильнее зависти и что приведет к тебе ту, которую ты полюбишь: она — живой щит для всего города, на тот случай если ты захочешь предать этот добропорядочный город поруганию, сделав его узнаваемое описание.

Сальга зажег сигару и продолжил:

— Ты провел месяц или два, играя комедию, демонстрируя свои внешние данные и ум. Тебе поаплодировали — уходи с этими лаврами и не возвращайся. О, не возвращайся! Ты уже не узнаешь ни нравов, ни людей. Как только скорый поезд унесет тебя, везде, где ты побывал, они выжгут сахар из своих слащавых душ. Встречи с тобой будут вспоминать как милый дурной поступок. Нотариусы и торговцы слегка набрались от тебя дурных привычек, но что поделать! Масонство требовало того. И снова провинция спасена, а ты вернешься в Париж с такой уверенностью, что даже напишешь Октаву Фейе: «Провинция оклеветана». Им потребовались и твоя репутация, и забота о своей собственной, чтобы так долго носить маски. Новая подобная попытка была бы для них невозможна. Поэтому они предвидят, что оказанный тебе прием может натолкнуть тебя на мысль вернуться, а также понимают, что ты завоевал некоторую благосклонность, завел несколько почти крепких дружеских связей. Ни то, ни другое не входит в их расчеты. Настолько, что, поддерживая контакты, ведя переписку, ты — как ни странно — их смущаешь.

Я не скажу тебе ничего нового, напомнив, что парижанка устраивает свои адюльтеры на берегу моря; богатая провинциалка откладывает их чаще всего на тот месяц, что проводит в Париже, — до весны. Супруг, со своей стороны, посвящает ту же поездку сексуальным утехам. Посему они должны любой ценой прервать общение с тобой. Для этого они подмажут твоего консьержа, соберут урожай легенд, которые мы так легко слагаем друг о друге, и привезут в свой город версию твоего прошлого, способную напугать даже маркитантов.

Прежде всего, ты — автор скандальный: герцог де Ноай тебя не принимает, ты разорил несколько вдов, а одна из твоих любовниц умерла от аборта. Некая сочувствующая особа попросила тебя о ежеквартальных письмах, дабы направлять ее в культурном развитии; ей предложат выкупить у тебя ее послания, ибо ты известен тем, что химическим путем изменяешь слова, а затем шантажируешь написавшего. Если же ничего внятного сформулировать не удается, то выходит еще хуже: «Нет слов, даже на латыни, чтобы выразить, что такое этот Нергаль. Я хотел бы открыть вам глаза, сударыня, но, право же, то, что я желал бы сказать, столь низменно, что самый смелый мужчина не осмелится намекнуть о том даже наименее стыдливой женщине». — Мне становится интересно, Сальга. То, что ты рассказываешь, впечатляет.

— Будет еще крещендо! Я рассказал лишь об очистительной и профилактической работе. Они уничтожили твой престиж — спокойно, без ненависти, в порядке меры; тебя пока еще никто не ненавидит. Пустив в ход то, что удалось узнать, они стерли твой след в душах — вот и все.

Объяви, что ты возвращаешься, дабы изучать город и живописать его. О, тогда возгласят боевую тревогу, и ты станешь врагом народа! Ты приходишь к провинциальной Даме, которая более не оказывает тебе своей фальшивой благосклонности, своего притворного гостеприимства! Проконсул Парижа, ты направляешь свои лучи на площадь Белькур и Аллеи де Турни; ты собираешься препарировать их постыдные нравы. С этой минуты весь свет — две сотни человек, весь Лион, весь Бордо — превращается в две сотни горгулий, извергающих грязь. Их ярость против Парижа, против искусства, против всего Исключительного срывает маску — и вот грозным хоралом звучит великая ария дона Базилио[3].

— Раскаты моего смеха были бы аккомпанементом этому карканью! — произнес Нергаль. — Мнение южан или лионцев заботит нас не больше, чем кудахтанье стаи индюков. Тот, кто создает произведение искусства, чувствует себя неизмеримо выше этих скоплений земноводных и хранит безмятежное спокойствие…

— Ты думаешь, на юге, если бы ты там жил, люди были бы настолько глупы, чтобы спорить с тобой и убеждать в каком-то несовершенстве? Им довольно одного слова, чтобы уничтожить тебя: «простой», то есть помешанный. А теперь признайся: перед лицом позитивного здравого смысла ты не смог бы произнести и трех фраз без доли безумия.

— Я плохо понимаю твою иронию…

— А я не иронизирую, я сглаживаю. Для провинции мы хуже безумцев, святотатцев, государственных преступников. Мы стоим, как первые христиане во времена язычества, и сражаемся с помощью нашего дерзкого языка.

Ты хочешь, чтобы они посыпали голову пеплом и целовали ступни твоих ног, когда ты возносишь хулу на их богов, попираешь их мораль и нарушаешь их дремотное состояние? Ты — представитель небесной расы; они видят у тебя крылья, тогда как сами они — кроты и защищаются, как животные защищают свою группу. Презирая их нападки, ты льстишь себе: они будут бить тебя священным оружием, колоть булавками, на головках которых выбиты инициалы твоих друзей и почитателей.

Будь ты художником — они скажут, что тебя презирают Пюви де Шаванн, Гюстав Моро, Ропс и Кнопф. Будь ты романистом — что д’Оревильи и де Гонкур не находят у тебя стиля. Они будут раздувать эти слухи, которые суть не более чем антагонизм таланта, и разносить их повсюду. Затем тебя осудят твои же коллеги. Более того, их извращенная изобретательность заставит твоих коллег поверить, будто ты о них сплетничаешь, чернишь их — и ненависть провинциалов будет преследовать тебя в самом Париже, вплоть до твоего творчества. Они могут добраться и до него: интриговать в вопросах книготорговли, закрывать тебе доступ к журналам или оплачивать разгромные статьи в крупных газетах. Они обвинят тебя в клевете на собратьев и сделают все возможное, чтобы твои же коллеги тебя прокляли.

Само собой разумеется, что ты распутничаешь с представителями обоих полов и что разорил столько же лордов, сколько и леди. Но все это еще ничего не значит для стойкого презрения: твои коллеги им не поверят, а ты будешь подтрунивать над провинциальным мнением. Однако твои нервы скоро придут в расстройство. Твои друзья, или так называемые друзья, расскажут тебе, что не раз на собрании некий Х восклицал: «Завтра утром я сяду на скорый и поеду, чтобы проломить череп Нергалю!» Тебе будут нашептывать, что в провинции не исключена итальянская засада и более семерых там поклялись, что ты недолго будешь топтать мостовые их города. Наконец появится представитель — господин, который вел против тебя активную кампанию, постоянно твердя: «Нергаль — трус, он не будет сражаться». Полномочный посланец изложит длинный перечень того, что ты говорил о нем, городе и свете. В конце концов ты посмеешься над тем, что хоть на мгновение они могли поверить, будто тебя занимают эти лилипуты. А тем временем, в процессе разговора, персонаж заявит, что он уже двадцать лет тренируется в зале (стреляет в манекен из пистолета) и со свирепым видом воскликнет: «У вас очень красивая грудь!» Они не осмелятся попросить тебя уехать, но захотят получить обещание, что ты откажешься от своего романа о городе. Ты, конечно, не согласишься. Клевета и запугивание оказались тщетными. Тогда они устроят остракизм, приемы которого испугали бы и прирожденного просителя. Они придут к самым независимым людям, которые тебя уважают, и во имя общественной безопасности попросят больше тебя не принимать. Условием заключения договора станет требование твоего удаления. И те, кто продолжат пожимать тебе руку после всего этого, достойны великого уважения.

— А дамы…

— О! Женщины, которые все еще будут принимать тебя, — это… героини. Провинция не понимает сладости привязанностей, лишенных сексуальности. Сходство мыслей, сродство душ, интеллектуальная дружба — в ее глазах лишь маски. Она не страстна и не сентиментальна: она либо гулящая, либо супруга. Скучный брак или офицерский дебош, унылый дом или гнусный бордель — вот и все, что для них существует.

Вместо того чтобы приписать благородному чувству то постоянство, которое в тебе осталось, они без колебаний и пощады будут тебя за него преследовать. Так что очевидный адюльтер средь бела дня на площади д’Арм обернется для тебя меньшим злом, нежели твоя скандальная дружба.

Затем появятся три новых рекрута: местные интеллектуальные регенты, президент Академии, журналисты, несколько неопределенных меценатов и промышленников с претензиями на образованность — смешанная раса, люди иногда одаренные, но поддерживающие общее мнение и вдобавок не прощающие тебе твоего престижа, обвиняющие тебя в отсутствии почтения к ним и недовольные твоим парижским лоском. Затем — женщины, которым ты не оказывал внимания, и, наконец, твои соперники на сексуальной почве. Если ты изучишь эти три категории, ты их простишь. Они страдают из-за тебя — могут ли они быть к тебе благосклонны? Они проклятые, ты избранный; пойми их ярость, когда они сравнивают свою судьбу с твоею. Справедливости ради, разве можно осуждать боль интеллектуала, жизнь которого не удалась? Или мучительное раздражение женщины, мечтавшей понравиться знаменитому человеку, но когда подвернулся столь редкий случай и один из них проходил мимо, она осталась им незамеченной? Что до соперников, то их унижение тем более служит оправданием. За десять лет они исчерпали свою заботу, свое обожание — и не вызывают волнения. Ты появляешься, и у женщины, которая тебя слушает, начинают блестеть глаза. Они чувствуют: если добродетель и устоит против тебя, то по меньшей мере ты завоевал ее воображение. Отныне они будут постоянно ощущать унижение при воспоминании о тебе. Им нужно обладать невероятной высотой души, чтобы смириться с твоим нравственным донжуанством.

Одна из характерных черт провинции — грубость отвергнутого поклонника, и здесь исключений нет. Они безропотно покоряются добродетели женщины, покуда она ни к кому не проявляет благосклонности; но если им покажется, что она любит, — все (даже те, кто годами не помышлял о ней) немедленно налетают толпою, требуя любовного милосердия.

Провинциал признает за собой право на жестокую месть, если другие слушают кого-то иного, а не его. Им, должно быть, очень смешно, когда перед ними произносят тираду дона Сезара[4], — им, которые в своем кругу сообща строят козни против чести женщины, не оказавшей им внимания.

Кроме того, провинциалы — собственники. Они не согласны, что к парижанину относятся лучше, чем к ним, и что залетная птица уносит то, чего не смогли ухватить местные ибиоцефалы[5].

Там существует весьма востребованная салонно-сентиментальная служба — интеллектуальная дирекция элегантных особ. Ее директор приносит новую книгу и свое суждение в Менторат, где скрыта обескураженная подоплека сдержанной любви.

Особенно ты, с твоей жестокостью в оценках, мгновенно уничтожишь всю работу этого директора. Он станет твоим заклятым врагом и будет петь в уши дорогих тебе людей: «Мерзкий Нергаль».

— Я пригвозжу их к позорному столбу в моем произведении.

— Не тут-то было! Послушай: ты противостоишь всей этой войне; ты упрям, и провинция в свои бессонные ночи видит книгу-месть, срывающую с нее покровы. Она также видит удобный прием коммунаров — расправу над заложниками.

— Какими заложниками?

— Разве я не говорил тебе? Как только ты приедешь, тебя познакомят с единственной женщиной, способной внушить тебе глубокое чувство. А поскольку провинция — это низость в неслыханных формах, они начнут мучить твою духовную сестру.

— Гнусность! — воскликнул Нергаль.

— Нет, провинция.

Они официально явятся к ней и потребуют, чтобы она закрыла для тебя дверь. Она возмутится. Тогда ее предупредят, что в салонах по отношению к ней будут настроены враждебно. Вокруг героической женщины выставят санитарный кордон, а в обществе станут шептаться: «Только страсть может быть настолько слепа; Нергаль — ее любовник». Так называемые друзья скажут ей в лицо: «По крайней мере, не афишируйте себя». Вне себя, она встанет и крикнет им: «Я сумею за себя отомстить!» Они ответят: «Милая дама, мы заставим вас уехать из города, если Нергаль опубликует свою книгу». И что же ты будешь делать, словесный борец за справедливость, чей меч не может нанести удар, не убив благородного, нежного и дорогого тебе существа? Ты поступишь, как я и как все остальные: ты будешь молчать, и мерзкая провинция продолжит пользоваться своей прекрасной репутацией добродетели.

— Но, — произнес Нергаль, — я могу избежать этой женской дружбы, которая обречет меня на молчание.

— Нет, ты познаешь провинцию, лишь близко узнав ее, пожив в ней; а ты не смог бы жить там, не привязав к себе существо одной с тобой крови.

— Ты сгущаешь краски или говоришь серьезно? И почему ты сам не написал эту картину, вместо того чтобы выискивать даты у прославленных полотен?

— Потому что республиканское Управление изящных искусств не желает видеть в своих рядах романиста; напиши я оригинальное произведение — и я бы лишился инспекторской должности, которая меня кормит.

Роман до сих пор не занял подобающего ему места: Бальзак поднял его так высоко, что публика считает его парижским литературным шиком, новомодным изобретением. Эта литературная форма прошла всю свою эволюцию в одном человеке, нарушив все устоявшиеся представления об отборе. В Национальной библиотеке — этой казарме для книг с ее суровым и неумолимым уставом — попроси-ка в читальном зале на улице Кольбер томик «Человеческой комедии». С каким оскорбленным видом посмотрит на тебя дежурный служитель: «Здесь романов не выдаем». Твоя просьба оскорбляет достоинство заведения. В Париже, в центре Франции, власти отказывают человеку в праве бесплатно читать Бальзака. «Утраченные иллюзии» и «Поиски абсолюта» — пустяки, недостойные внимания педантов, заведующих национальными сокровищами!

Демократии, живущие заговорами против человека с воображением, прекрасно понимают, что он презирает их и приравнивает к той грязи, из коей они произошли: Inde irae[6].

— Однако книгохранилища и библиотеки стоят особняком от этой помойки, именуемой всеобщим избирательным правом.

— Да хоть бы и особняком! Враг писателя — бюрократ, обладатель диплома о высшем, начальном или среднем образовании. На войне — вольный стрелок, а в мирное время — вольный писатель не пользуются преимуществами людей с упорядоченным статусом. Нормирование завершает приручение тех, кто избежал милитаризации: ода ярму[7]! Разве университет — не каторга для ума? Человек (или зверь) может получить кормушку, только если на нем надет ошейник. А в сегодняшнем обществе романист — всего лишь ударник на эстраде.

Так что он вынужден быть талантливым. Экономист, политик, критик, даже ученый поглощены своим делом; нас не спрашивают, написаны ли «Вариации о пауперизме» и глубоки ли их суждения. Возьмем, к примеру, “Revue des Deux Mondes”. Разве продукция такого рода не пользуется высочайшим авторитетом, какой только может быть дарован на Западе периодическому изданию, меж тем как нет журнала более пустого или худшего по стилю? Сорвите обложку — и вы решите, что читаете “Revue des Quatre-Cantons”, посвященный лондонским портным и женевской словесности! Моральная атмосфера отравлена протестантизмом; Боже, упаси нас от рейнских нравов!

Туманы Роны покажут тебе, грезит ли Сальга, преувеличивает или едва лепечет об ужасающей действительности провинции.

Они немного помолчали.

— Я верю в интуицию, Сальга. Я ищу софизмы, чтобы остаться в Париже. Разве не абсурдно, что вместо того, чтобы утвердить меня в моем решении, твои речи обескураживают? Я вижу святую Себастьяну, привязанную к моему имени, как к столпу; вижу трусливый город, жители которого сходятся, чтобы метать свои филистерские камни и сыпать фарисейскими оскорблениями.

А у меня нет ни права, ни возможности стать Лоэнгрином.

— У язычников был тот, кого они называли своим гением; провансальский поэт нарек его звездой; Церковь — ангелом-хранителем. У тебя же есть знакомый демон, и он предупреждает тебя. Послушай его! Герой, а интеллектуал — это его современное воплощение, должен стать метеоритом, исчезающим столь же внезапно, как и появившимся. И прежде всего — ни в коем случае, никогда не задерживаться среди людей заурядных; этим он унижает себя и становится бесплодным. Психолог исключительного, продолжай выдумывать Серафитусов и Клаасов. При виде ползучей жизни крылья твоего разума сомкнутся; тобой овладеет страсть, а жест, раздавливающий паразитов, пусть даже исполненный гением, менее благороден, чем жест, указующий на небо.

— Однако, какое упущение, Сальга! Публика решит, что я расхваливаю свой товар. Но тебе я признаюсь: романист унаследовал долг старого духовенства. Между католическими прелатами и писателями ныне пролегла бездонная пропасть. Епископ признает лишь литературу из приходской библиотеки, а метафизик, пренебрегая дисциплиной, в случае необходимости идет против пастырского послания.

В наши дни ни один сочинитель проповедей, ни один полемист из церковной среды не вызывает восхищения; и вот целая категория людей — самых одаренных, а когда они на высоте, то и самых воинственных — приемлет только веру в Прекрасное; их должно удивлять и обольщать: тогда они становятся ааронитами. В эту категорию входят поэты, художники, а также женщины утонченные или страстные — все эти невинные извращенцы бесхитростной порочности, чьей единственной добродетелью стала эстетика. Один из них хранит целомудрие, потому что не встречает достаточно прекрасной груди; другой избегает адюльтера, не желая делить женщину с мужем; что касается дам, то подозреваемая оправдывается одной лишь фразой: «О! Но он же лысый»; иная же, с чрезмерной самооценкой, бережет себя для неведомого идеального существа, встретить которое — дело почти невозможное…

— Ты знаешь банальный анекдот о женщине, капитане и кюре, которые смотрят на луну: один видит любовников, другой — битву, третий — пресвитерий! Что ж! Истина не всеми понимается одинаково: Каббала дает Богу семьдесят два имени. Угнетенные назовут Его мстителем, алхимик — Абсолютом, иные — добрым или грозным, в зависимости от их кроткой или необузданной натуры. Ни одно из этих имен, абстрактно говоря, не звучит диссонансом. Бог — это Любовь, думает женщина; Бог — это Красота, говорит художник; Бог может быть только Трепетом, восклицает пресытившийся… Приходская экзотерика изрекает лживое «нет», объявляет любовь грехом, красоту — искушением, трепет — дьявольщиной и приказывает жене любить невыносимого мужа, художнику — не писать обнаженную натуру, а пресытившемуся, который поглощает инцест, словно щербет, — поститься по пятницам.

— А ты, протоиерей романа, что бы ты сказал?

— Я бы сказал несчастливой в браке женщине: «Именно потому, что любовь — законное стремление души, вы должны создавать видимость ее для вашего ненавистного мужа. Вы — словно королева перед простолюдином: ваша корона обязывает вас к снисходительности. Дарите счастье, чтобы иметь право грезить о нем».

Я бы сказал художнику: «Ничего не скрывайте в теле, но извлеките душу — и пылкость облагородит наготу».

Я бы сказал пресыщенному: «Оставьте порок и преступление посредственным и недалеким; лишь мир добродетели способен заставить вашу душу трепетать».

— Таким образом, ты превращаешь долг в «высший шик». Придумав high-life богословских добродетелей, ты обращаешь добро в спорт, а твои избранники становятся утонченными святыми из аристократов, приверженцами надменных бургграфов, презирающих грех и оставляющих его ничтожествам. Ты хороший психолог, Нергаль.

— Не знаю… Я ищу верный свет для своего времени. Когда в детстве я читал Бальзака, меня поразили четыре фигуры: Луи Ламбер, Люсьен де Рюбампре, Растиньяк и д’Артез. Я презирал протеже каторжника, содержанца мадам де Нусинген; теперь, по прошествии лет, мне их просто жаль. Луи Ламбер, как мне казалось, страдал от неуравновешенности из-за своих оккультных и мистических увлечений; я пообещал себе стать д’Артезом — за исключением политической карьеры, ныне уже невозможной.

— Ты сдержал слово, Нергаль.

Для писателя, рожденного в нынешнюю эпоху свободы слова, — вопрос чести говорить все, что думаешь. Быть лукавым, выражать интересы группы, умалчивать о чем-либо — все это вероломство бесчестно. Этот долг искренности тем более вменяется романисту, что лишь он один способен его исполнить. Как ты уже сказал, он живет вне законов и обычаев, вольный стрелок: он не марширует ни под каким знаменем, не получает жалованья из казны, не признает начальства; за догму он отвечает перед Папой, а за все прочее — перед собственным идеалом. Ему выпала роль этологического цензора; разве нравы его времени не составляют самую суть его творчества? Город, залитый светом, куда устремлены взоры всего мира, — одновременно место слияния всей латинской потенции и источник всей западной экспансии, гигантская печь, где выплавляется человеческое Слово. А рядом — страна, погруженная во мрак, отбрасывающая тени на сияющий парижский центр, отвергающая все ценности, изгоняющая интеллект и подавляющая смелость. Когда у тех, кто там жил, спрашивают, не тоскуют ли они по родной земле, они отвечают: «Тосковать по стране, где истребляют все исключительное, где швыряют камни в мечтателя?» Таких Париж украшает нимбом. Другие приезжают в столицу раз в году на месяц, чтобы предаться порокам и превозносить свой дом, а после того, как загадят благородный город своими адюльтерами и насилием, самцы и самки возвращаются восвояси с облегчением, восклицая: «О, великий Вавилон, язва Франции, сточная канава мира, бордель мысли!» Да, Сальга, для провинциалов Париж — не более чем злачное место; подобно гигиенистам, они время от времени позволяют себе его, словно буржуа — блуд; но вскоре возвращаются в свой благородный и святой окружной центр. Литература потакает им: из ста романов скольким недостает эпитета «парижский»? Почтенная провинция иногда предстает в обличье скупости и идиотизма, но никогда — в грязи половой распущенности.

Теперь, мой дорогой Сальга, если бы ты ощупал мой череп, то обнаружил бы сильно развитую шишку благодарности[8]; я многим обязан Парижу, я обязан ему всем, что я есть и чем я буду, и мою признательность я не могу выразить лучше, чем пронести пылающий факел в страну Клеветы. Да, если я увижу то, что ты мне описал и что я предчувствую, я схвачу эту мерзкую провинцию, как хватают преступника; я приволоку ее, бичуя негодующими фразами, к порогу Лютеции, оскверненного Рима, и там, разбив ее голову о мостовую славного города, навеки заклеймлю ей чело железом во имя справедливости: Et Lutetiœ et mihi[9]!

— А тем временем святая Себастьяна, привязанная к столпу, будет стоять в агонии под градом стрел…

— Ты гипнотизируешь меня этим образом, Сальга.

— Oportet una pro veritate mori[10].

— Разве сентиментальные опасения остановят меня? Нет, я хочу видеть, я хочу подмечать, я хочу обличать.

— Твори, и все те мелкие злодейства, что ты постигнешь, будут наилучшим образом задокументированы. Напиши свою возмутительную провинцию — и она покажется похожей, пусть и бледной копией.

— Я хочу увидеть — и я увижу.

— Каждую страницу ты напишешь кровью и слезами любимого человека, Нергаль.

— Я же тебе говорю: я никого не люблю и не полюблю. Полюбить кого-то в Лионе? Ты шутишь? Провинция не сумеет нанести удар, чтобы ранить мое сердце.

— Тот, кто хочет убедить себя, всегда преуспевает в этом. Пусть так! Допустим, ты расстроишь планы этих дикарей, но неужели человек, страдающий от недостаточного почитания Шекспира, не позволит себе ни малейшего намека на пристрастие?

— В конце концов, — произнес Нергаль, — если судьбе будет угодно, чтобы это сочинение помимо моей воли причинило страдания какой-нибудь родственной душе, то, по крайней мере, я сделаю ее бессмертной.

— Провинциалы не ведают восхищения плотью; в их понимании такое бессмертие — бесчестье.

— Ты довел бы самое смутное желание до пароксизма: теперь я решился.

— Бедняжка святая Себастьяна.

— Пусть так, но и бедная провинция!

— Неужели смятение сотни тысяч нечестивцев стоит мученичества одной избранницы? Ты собираешься искалечить чужую жизнь, а не свою.

— Прощай, Сальга, — сказал Нергаль. — Завтра я уезжаю, и клянусь: я напишу этот невозможный роман.

Сальга торжественно поднялся и печальным голосом произнес: Oportet una pro veritate mori.


[1] Соус из чеснока и оливкового масла — прим. пер.

[2] Нет ничего в разуме, чего прежде не было в чувствах — лат.

[3] Речь идет об арии «Клевета» из оперы «Севильский цирюльник» — прим. пер.

[4] «Тирада Дона Сезара» — это название известной речи, которую произносит Дон Сезар, брат главного героя, в пьесе «Дон Жуан» Мольера. В этой речи он призывает к справедливости и правосудию в адрес своего брата, который совершает многочисленные злодеяния — прим. пер.

[5] Божество с головой ибиса — прим. пер.

[6] Отсюда и гнев — лат.

[7] Игра слов: возможно, ироническое переосмысление «Оды к радости» Ф. Шиллера (впоследствии положенной на музыку Л. ван Бетховеном), символа единения и свободы; здесь Пеладан превращает его в гимн порабощению и унификации.

[8] Отсылка к френологии, популярной в XIX веке лженауке, согласно которой умственные и нравственные качества человека можно определить по форме черепа. Нергаль иронично намекает, что сама природа наделила его способностью быть благодарным.

[9] И Лютеции, и мне — лат.

[10] Должно однажды умереть за истину — лат.