Предисловие.
Материалы, составляющие эту книгу, появились на свет в разных местах, в разное время и на разных языках. В конце каждой главы находится примечание, рассказывающее ее историю. Некоторые материалы – «Betrayal», «Three Ways of Failure and Analysis», «Towards the Archetypical Model for the Masturbation Inhibition» — уже несколько раз попадали в печать, но включены и сюда, поскольку достать их не так просто. Статья об Исследовании Сновидений изначально появилась на немецком, это ее первая публикация на английском. Статьи о Плотине, Фичино и Вико раньше печатались лишь на итальянском; «Pothos of the Puer Eternus» появилась на французском, но сейчас публикуется впервые. Вообще, я привык хранить свои статьи в их первозданном виде, что объясняет некоторые стилистические различия в заметках, библиографии и, иногда, в самом тексте. Статьи о Мастурбации, Ребенке и Исследовании сновидений в этом издании подвергнуты переработке в наибольшей степени, вплоть до полного изменения некоторых мест. За невероятную помощь в этой работе я в долгу перед Лин Ковэн.
I
Заметка об истории1
Как глубинный психолог, я вижу, что люди, связанные с историями разного рода находятся в лучшей форме и имеют более позитивный прогноз, чем те, кого с историями необходимо познакомить. Сформулировано довольно громоздко, потому я хотел бы разобрать это утверждение несколькими путями. Но при этом, не хочу преуменьшать неопровержимости сказанного: осознание истории имеет психотерапевтический эффект и полезно для души.
Я имею в виду, в первую очередь, устную историю, рассказанную или прочитанную (так как чтение имеет устный аспект, даже если читать про себя), что лучше истории, увиденной на экране. Контакт с любой историей такого рода в детстве дает личности знакомство и принятие мира историй как таковых. Это происходит в жизни, речи, общении и, немногим позднее, в обучении и литературе. Появляясь с самой жизнью, история в то же время содержит в себе перспективу развития этой жизни. Сама жизнь воспринимается личностью как история, ведь в подсознании у личности уже есть разные истории, упорядочивающие и наделяющие смыслом происходящие события и жизненный опыт. Истории — это так же и способ рассказать о себе через события и явления, не имеющие психологического значения. (Экономические, научные, Исторические объяснения являются лишь разновидностью историй, и они зачастую не в состоянии дать душе тех символических значений, которые она ищет для понимания своей психологической жизни).
Выстроив свою историю с детства, личность лучше справляется с непристойными, гротескными и жестокими образами, спонтанно появляющимися во время сна или фантазирования. Но ведь если личность не испытает в детстве влияния страшных историй, то в зрелости она будет более разумной и менее болезненной – могут возразить люди, придерживающиеся теорий рационализма и ассоциативизма, привыкшие видеть разум противопоставленным воображению и превосходящим его. Однако, моя практика показывает, что чем лучше в личности настроена и натренирована образная её часть, тем лучше личность справляется со страхом иррационального, меньше нуждается в подавлении и создает меньше проявлений патологии в буквальной, повседневной жизни. Вместо этого различные патологические символы находят своё законное место в истории. Это могут быть мифы, легенды, сказки, где, как и во сне, и появляются все специфические облики и запутанные модели поведения. В конце концов, даже «величайшая история, когда-либо рассказанная», как некоторым нравится называть историю Пасхи, переполнена отвратительными образами и деталями, что говорит о ее патологическом содержании.
Осознание истории предлагает лучший путь к примирению со своей историей болезни, чем простое осознание медицинских фактов. Вообще, «история болезни» — тоже своего рода форма художественного вымысла, записанная тысячами рук в тысячах клиник и консультантских кабинетов, спрятанная в архивах и лишь изредка публикуемая. Эта своеобразная литература существует в жанре социального реализма: она верит фактам и событиям, которые воспринимает сугубо буквально. В глубинном же анализе аналитик и пациент вместе переписывают историю болезни, получая новую историю, новый вымысел. И в их коллективном вымысле содержится какая то часть, а может и основа, исцеления – хаотичные события и травматический опыт пациента получают в новой истории своё место. Юнг говорил, что пациент нуждается в «целительном вымысле», но если нет осознания истории, то с этим могут быть определенные проблемы.
Юнгианская терапия, по крайней мере в моей практике, приводит к осознанию того, что воображение является доминирующей силой в нашей жизни. В терапии пациент учится понимать воображение как творческую активность, погружающую его то в одну, то в другую историю. При изучении фантазий пациентов мы понимаем, что они основаны на огромном количестве внеличностных, общечеловеческих тем, представленных так же в трагедиях, эпосе, сказках, мифах и легендах. С нашей точки зрения, воображение – суть попытка психики заново наполнить сознание смыслом; мы же пытаемся способствовать этому через проведение параллелей с мифами и сказками. Изменение души идёт рука об руку с дебуквализацией сознания и восстановлением связей с мифическими и метафорическими моделями. Концептуальное рассмотрение историй и поиск их разумного объяснения мы считаем лишь второстепенным уточнением к историям самим по себе, содержащим и дарующим жизненные силы. Оуэн Барфилд и Норман Браун писали: «Буквализм – это враг». Я могу добавить следующее: «Буквализм – это болезнь». Оказываясь в ловушке буквального видения, буквального убеждения или утверждения, мы теряем фантазийно-метафорическую перспективу развития для самих себя и для окружающего нас мира. История является профилактикой потому, что всегда преподносится как отдельная реальность «однажды», «как будто», что-то воображаемое. А это единственный способ самоотчета, не позиционирующийся как реальный, истинный, фактический, раскрытый, т.е. буквальный.
Встает вопрос содержания. Какие именно истории нужно использовать? Здесь я придерживаюсь классики, старины, традиции, основ нашей культуры: Греческие, Римские, Кельтские, Скандинавские мифы; Библия; легенды и сказки. Причем с наименьшим количеством вмешательств (обновление, упорядочивание, редактура) современного рационализма, стремящегося сузить сознание, тогда как истории стремятся его расширить. Причем даже если наши предки не имеют никакого отношения к кельтской, скандинавской или греческой культуре, всё равно из-за фундаментального значения их наследия для всей западной культуры, их содержание проигрывается в нашей психике, нравится нам это или нет. Конечно, можно их упрекнуть в проарийском, маскулинном или воинственном уклоне, но пока мы не осознаем, что эти истории суть лейтмотивы западной культуры, мы не сможем осознать и своей собственной психологической динамики. Психология нашего эго до сих пор созвучна мотивам героев мифов и легенд, равно как и психология, называемая «фемининной», и сегодня отражает образы богинь и нимф греческих мифов. В свое время платоники, а совсем недавно и Юнг выделяли терапевтическую ценность великих мифов для привнесения порядка в хаотичные и фрагментированные аспекты сознания. Основное содержание библейских и классических историй направляет воображение в организованные и глубоко жизнеутверждающие психологические модели; эти истории представляют архетипический режим чувствования.
Полагаю, детям реже требуются доказательства важности историй, чем взрослым. Быть взрослым сейчас означает быть серьезным, рациональным и гнушаться той детскости, какую можно обнаружить в народных историях. Я попробую показать в деталях, как взрослый и ребенок оказались здесь по разные стороны баррикад: детство склонно придавать значение удивлению, воображению, творческой спонтанности, тогда как взрослость – к обесцениванию этих качеств. (См. ниже «Оставляя ребенка»). Так что первая задача, которую я вижу, это вернуть взрослому – учителю, родителю – связь с историей для возвращения воображению главенствующего положения в осознании каждого из нас, независимо от возраста.
Я пришел к данной психологической позиции в том числе из-за желания вывести истории из слишком близкой связи с обучением и литературой, где их воспринимают просто как что-то, что надо изучить и забыть. Мне интересна живая и проживаемая история, как путь на котором душа обретает себя в этой жизни.
1 Хиллман употребляет здесь и далее слово story, означающее историю, рассказ, вымысел. Для более точного отображения содержания при переводе было выбрано именно слово история, как нечто рассказываемое. Дабы не возникало путаницы с Историей как наукой, она, а также все производные от нее слова, будут напечатаны с заглавной буквы (здесь и далее – примечание переводчика)
II Запущенный ребенок
Всё, что начинается в нас с пониманием начала, есть безумие жизни — Гастон Башляр
Субъект исследования
Психолог, приходя на подобные встречи, сталкивается с рядом сложностей, и потому я хотел бы начать с их упоминания – может в качестве риторического средства для заполучения вашей симпатии; может в качестве необходимого предисловия к конкретным психологическим утверждениям; а может быть и для сообщения некоторой информации о природе самой психологии и ребенка, касаясь моей темы. Коллеги из других сфер знания, выходя на этот подиум, как правило, стараются сделать свои специфические сведения доступными всем, но психологи действуют иначе. Мы начинаем с понятных, общечеловеческих вещей, которые стараемся актуализировать для каждого человека в отдельности. Дело здесь не в том, чтобы открыть или сказать что-то новое, а в том, чтобы хорошо известное стало знакомым каждому лично.
Это отличие от других дисциплин изменяет и само назначение психотерапии (Я использую термины «психотерапия» и «психология» как взаимозаменяемые, так как глубинная психология, к которой я принадлежу, через воздействие на глубинные слои психики неизбежно оказывает психотерапевтический эффект). Объект ее исследования, душа, одновременно является и субъектом, так как в ней и зарождаются все идеи исследования. Поэтому психология находится в постоянном взаимодействии со своим объектом, не останавливаясь на эмпирическом методе, но, возвращая душе порожденные ей идеи, обогащая её, взращивая, а не только возводя вокруг нее науку. Глубинная психология обязана учитывать тот факт, что ее объект является одновременно и субъектом, личностью, более того – ее задача и состоит в том, чтобы прикоснуться к субъективному. Как писал Фрейд: «Психоанализ не есть научное, свободное от тенденциозности исследование, а терапевтический прием, он сам по себе ничего не хочет доказать, а только кое-что изменить.» («Анализ фобии пятилетнего мальчика», 1909 г.) Глубинная психология возникает и развивается как терапия, суть которой – воздействие на душу человека.
Мне давно казалось, что лекция по психологии также подходит для психотерапевтической работы. Цель такой лекции – изменение, иначе она будет не психологической, а про психологию. Если расширить сферу влияния психотерапии за пределы консультантского кабинета, то лекция будет одним из самых подходящих для нее мест.
Такая лекция должна найти наиболее подходящий под свои задачи стиль, еще не выработанный, где субъективность будет стоять во главе угла, где субъект будет говорить с субъектом без участия устаревших моделей взаимодействия, таких как проповедь, исповедь, спор, а взаимодействуя на символическом, эмоциональном уровне. Здесь я не намерен что-то доказывать, демонстрировать, объяснять или даже сообщать. Путь, по которому этот процесс должен развиваться, также предстоит еще разработать, ибо мы привыкли к линейной модели лекции, состоящей из цепочки доказательств, ведущих в конкретную точку. Однако сегодня мы не пытаемся решить какую-то проблему, скорее мы обсуждаем тему и надеюсь наш метод поспособствует нам через озарения, выделение метафор, принятие и открытие, а также настроит не отказываться от целей, которые не будут сегодня достигнуты, а поставит их на будущую перспективу.
Есть еще одно обстоятельство, отличающее психологию от других дисциплин: слишком много в ней зависит от самого психолога. В других дисциплинах имеется некое более-менее объективное поле явлений, поставленное под наблюдение, а также некоторое развитие и решение некоторых проблем. Так ли развивается психология, для того ли она нужна? Есть ли у нас что добавить сегодня к имеющейся информации о душе, да и нужно ли это нам? Зависит ли влияние глубинной психологии на душу от того чья душа, моя или ваша, более осознана, любвеобильна, гармонична, чем чья-либо душа век назад, до Фрейда, или пару веков назад, до Руссо, Пинеля, Гербарта? Здесь я поднимаю скорее кантианский вопрос о развитии этики, нежели вопрос о взаимоотношении психологии, психолога и психики. Есть ли еще в какой дисциплине три подобных явления столь же неотъемлемо важные для развития друг друга? Для самопознания психике требуется адекватная ей психологическая система, а та, в свою очередь, зависит от психики конкретного психолога эту систему представляющего. Как частенько говорил Юнг, приближаясь к объекту своего изучения, психология всё больше с ним сливается, становясь, как музыка или живопись, всё более и более субъективной.
Это приносит дискомфорт и затруднения. Да, затруднение – подходящее слово для самомнения психологии. Тонкость и глубина психики – о чем предупреждал еще Гераклит – намного превосходит любую психологическую систему, которая всегда скованна своими субъективными ограничениями. Не лучше ли вместо попыток скрыть субъективность за фантазиями об объективности, отравляющими нашу область знания, эту субъективность развивать? Не надо претендовать на объективность анализа (Фрейд со своей кушеткой, Юнг со своим экстраординарным знанием), не надо лелеять представления об объективной психике, объективном понимании сновидений, объективном значении психических явлений, которые якобы могут быть беспристрастно рассмотрены психологом приемами научного метода работы с объективным материалом. Ничто из этого не существует независимо от личности и психики исследователя. Этот, так называемый объективный материал – суть, самая субъективная сторона жизни, касающаяся того, что люди помнят, о чем мечтают, что любят. Личное сообщение о том, где всё пошло не так, как хотелось бы, исследование сокрытого и исповедь молящегося.
И здесь мы подходим к нашей теме: запущенному ребенку. Дискомфорт и затруднения, которые мы испытываем в связи с неадекватностью психологии в глазах более старших дисциплин; ужасающе быстрое развитие ее, несмотря на нерешенность и постоянное возобновление ее проблем и то, что каждый, соприкоснувшийся с психологией, постоянно проходит через одно и то же – в связи с субъективностью психологии это всё очень напоминает архетип ребенка. Если мы хотим хотя бы попытаться представить психологию объективной, позитивистской дисциплиной; увидеть прогресс, соответствующий ее задачам и, соответственно, силу, а не слабость, то нам надо разобраться с тем, что такое ребенок.
Что такое ребёнок.
Это, определенно, важнейший вопрос. Всё, что мы обычно говорим о ребенке и детстве, сообщает о них довольно немного. Нам необходимо проследить, как с течением времени причудливо менялись представления о ребенке, особенно в сравнении с его образом в современной жизни и глазах современных взрослых. Изучив историю семьи, образования и экономики, можно понять: дети и детство, какими мы видим их сейчас, довольно позднее изобретение (Арьес — «Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке», часть 1). Разберемся, что же это за своеобразная реальность – детство – и что мы на самом деле делаем, создавая особенный, отдельный мир детских комнат и игрушек, детской одежды и книг, музыки, языка, нянь, врачей, отделяя детей от мира взрослых, обыденной жизни работающих мужчин и женщин. Очевидно, имеется некая область психики, называемая детством, представленная ребенком и возложенная на ребенка самими взрослыми. Занятно, что эта сфера существования весьма напоминает реальность сумасшедшего дома пару веков назад, да и сейчас, где сумасшедший считается ребенком под опекой государства и родительским надзором врача, заботящегося о своих «детях», безумных, как о собственной семье. Как необычна эта путаница между детством и безумием (Фуко – «Безумие и цивилизация»)
Путаница между реальным ребенком и представлениями о нем, затрудняющая восприятие ребенка и детства как таковых – классическая проблема в истории глубинной психологии. Можно вспомнить, что тот же Фрейд поначалу был уверен в том, что подавленные воспоминания, вызывающие невроз, это забытые эмоции и искаженные сцены детства. Позже он отказался от этой точки зрения, осознав, что многие события из детства пациентов никогда не происходили в реальности и являются лишь продуктом воображения; воображаемый ребенок проявляется в процессе работы, а не является фактом из прошлого. Он обязан был отделить ребенка от фантазий о нем, детство фактическое от внутреннего. Однако, так и застрял в своей уверенности в том, что задача психотерапии – анализ детства. Утверждение 1919 года для него типично:
В строгом смысле — а почему бы и не рассмотреть это настолько строго, насколько это возможно? — лишь такое аналитическое усилие заслуживает признания в качестве корректного психоанализа, которому удалось устранить амнезию, окутывающую для взрослого человека знание о его детской жизни (т. е. примерно с двух до пяти лет). В среде аналитиков об этом просто невозможно говорить слишком громко или слишком часто. Мотивы, заставляющие не считаться с подобным увещеванием, конечно же, понятны. Полезных результатов хотелось бы достигать в кратчайшие сроки и с наименьшими затратами усилий. Но в настоящее время для каждого из нас теоретическое знание все еще несравненно весомей, нежели терапевтический результат, и тот, кто пренебрегает анализом детского периода, с необходимостью впадает в тяжелейшие заблуждения. Это подчеркивание значимости наиболее ранних переживаний не обусловливает недооценки более поздних; но позднейшие жизненные впечатления достаточно громко выражают себя при анализе устами больного, а поднять голос за права детства должен не кто иной, как врач. (цит. по «Венера в мехах», изд. РИК «Культура», 1992 Составление и перевод А. В. Гараджи, редактор А. Т. Иванов — прим. перев)
Что Фрейд имеет в виду, говоря «детство»? Как я отметил два года назад, реальные дети никогда не анализировались Фрейдом. Он просто не брал их в анализ. Является ли «детство», за права которого аналитик должен «поднять голос», настоящим детством? Фрейд остается в неопределенности, маленькие юные люди, называемые «детьми», сливаются у него с представлениями Руссо, или даже орфиков-неоплатоников, о ребенке как «психологически ином, нежели взрослый» (NIL, с.190) («У детей своя собственная манера видеть, думать и чувствовать, и нет ничего безрассуднее, как желать заменить ее нашей». Руссо – «Эмиль, или о воспитании», глава 2). Разница лежит в особом способе припоминания у ребенка: «…ребенок прибегает к этому филогенетическому переживанию в том случае, когда его личного переживания недостаточно. Изъян в индивидуальной истине он заполняет исторической истиной, на место собственного опыта ставит опыт предков. В признании этого филогенетического наследства я вполне согласен с Юнгом…» (Фрейд – «Из истории одного детского невроза»)
Реальный ребенок, на самом деле, не вполне реален, ведь информация о нем состоит из болтовни о доисторических, вневременных, мифических, архетипических событиях. И детство в интерпретации Фрейда относится скорей к состоянию припоминания, вроде memoria Платона или Августина, воображаемой области, наделяющей реального ребенка с «его собственной манерой видеть, думать и чувствовать». Эту же область, этот же режим существования можно встретить в популярной и глубинной психологии, обратившись к примитивным дикарям, сумасшедшим, художникам, гениям, в археологическом прошлом; детство отдельного человека сливается с детством всего человечества. (Cf. CP III, с 470: последний параграф обсуждения Фрейдом случая Шребера)
Но ребенок и детство не реальные. Это лишь термины для режима существования, восприятия и чувствования, якобы принадлежащего реальным детям, ради которых мы продолжаем выстраивать особый мир, пытаясь воплотить свои фантазии в реальности. Мы не знаем, что такое ребенок сам по себе, он лишен взрослости лишь из-за нашей нужды в носителе этой воображаемой реальности «истока» и архетипа ребенка. Мы не сможем узнать, что такое ребенок, пока не разберемся, как устроена наша фантазия о нем, архетипический ребенок и субъективная психика.
Фрейд подарил ребенку облик, а фантазии о ребенке добавили несколько потрясающих атрибутов, можно их перечислить: у ребенка, в отличие от взрослого, отсутствует суперэго (оно же сознание); не работают свободные ассоциации, опять же – в отличие от взрослого, но зато есть запутанные воспоминания. Родители, как и проблемы, у ребенка находятся снаружи, а не внутри, как у взрослых (NIL, с. 190). Как же это напоминает психическую жизнь безумца, художника и как это близко к тому виду сознания, что мы называем «примитивным»: отсутствие сознания личности, смесь поведения и ритуала, памяти и мифа.
Но даже больше атрибутов, провозглашенных Фрейдом, поражают выводы, которые мы можем из них сделать. Во-первых, Фрейд отдавал детству первенство, считая, что нет в нашей жизни ничего важнее тех ранних лет и того стиля мышления и эмоционирования, что называется «детством». Во-вторых, Фрейд наделял ребенка содержанием: у него были влечения, сексуальные желания, жажда убийства; он был напуган, принесен в жертву, отвергнут; ненавидел, тосковал и состоял из эрогенных зон, зацикленных на фекалиях и гениталиях, в общем, достоин был называться извращенным. В–третьих, Фрейд наградил ребенка патологией: ребенок жил в наших подавлениях и фиксациях, лежал в основе наших психических расстройств (CP II, с. 188), являлся выражением нашего страдания.
Действительно, отличные атрибуты, особенно в сравнении с детьми Диккенса, например, у Дорит и Нелла, у Оливера и Дэвида влечений мало, содержания мало и никакой сексуальности нет вообще, особенно в сравнении с маленьким Гансом, маленькой Анной и другими детьми психоаналитической литературы. Если у Диккенса и встречается извращение, то исходит оно от взрослого, от индустрии, образования, общества; патология проявляется лишь в предсмертные минуты, призывая детей вернуться в рай. Но, в противовес Диккенсу, взгляд Фрейда можно назвать более острым, особенно, учитывая, что в обоих случаях реальный и воображаемый ребенок не разъединены. Эссе Юнга «Психология архетипа ребенка» в 1940 году продвинуло дело дальше: реальный ребенок запускается в связи с нашим представлением о том, будто мы можем наблюдать факты эмпирически без участия нашей субъективности. Юнг пишет:
Нелишне, вероятно, заметить, что дилетантский предрассудок имеет постоянную склонность соединять воедино мотив ребенка с конкретным опытом «ребенка», как если бы реальный ребенок был каузальной предпосылкой к существованию мотива ребенка. В психологической реальности эмпирическое представление «ребенка» является только средством выражения (и вовсе не единственным!) для трудно постигаемого и схватываемого фактического материала о душе. Поэтому совершенно определенно можно сказать, что мифологическое представление о ребенке является не копией эмпирического «ребенка», а прозрачным и легко узнаваемым символом: речь идет о божественном, чудесном ребенке, (а вовсе не о человеческом) (Юнг – «Психология архетипа ребенка», 1940г, 1ч)
Какой тщательности могло бы достичь наше изучение настоящего ребенка за то время, пока мы не осознавали этого архетипического ребенка, искажающего наш и без того субъективный взор? Но давайте оставим его в стороне и подробнее изучим то, что Юнг называет «мотивом ребенка» и «детским аспектом коллективной психики». Вопрос теперь в том, чем же является этот «мотив ребенка», порождающий столь яркие фантазии и представления о себе. Юнг отвечает:
Он — нечто покинутое и заброшенное, и одновременно нечто божественно-могущественное, начало — невидимое и сомнительное, а также триумфальный конец. «Вечный ребенок» в человеке — это неописуемый опыт, какая-то неприспособленность, изъян — и — божественная прерогатива, нечто неуловимое, что составляет последнюю ценность и бесценок любой личности. (Юнг — Избранные работы 9,1)
Юнг выделяет следующие характерные особенности ребенка: направленность в будущее, божественно-героическая непобедимость, гермафродитизм, мотив начала и конца и, наконец, мотив запущенности, где коренится моя тема. Эти уточнения из 1940 года следует понимать, как дополнения к ранним работам Юнга, где мотив ребенка относится к архаичному, мифическому сознанию, материнскому архетипу (Избранные работы 5) и райскому блаженству (Избранные работы 6). Некоторые аспекты, по которым Юнг дискутирует с Фрейдом, объяснимы самим его языком. Идея ребенка как творящего начала исходит из фрейдовского равенства ребёнок = пенис, а ребенка, как чего-то покинутого и заброшенного, из равенства ребёнок = фекалии. ««Фекалии», «ребенок», «пенис» — своего рода единство, бессознательный концепт (sit venia verbo) – концепт чего-то небольшого, отделяемого от чьего то тела» («Из истории одного детского невроза», 1918)
К этим особенностям я добавлю еще пару из нашей западной традиции, во-первых, из христианства, во-вторых, из классического периода. В христианстве «ребенок» относится к простому, наивному и весьма распространенному социально-психическому явлению (сирота), проявляющемуся в языке евангелий, где ребенок означает изгнанника, некую заготовку для спасения, а то и вовсе помещается в сердечную сферу, противопоставленную разуму. В классической же традиции ребенок является вариантом маскулинной психологии, представленный в особенности Зевсом, Гермесом и Дионисом, их образами, мифологемами и культами. Здесь «мотив ребенка» может удерживаться на расстоянии от мотивов «ребенка-и-матери», «ребенка-героя», имеющих несколько иной психологический смысл.
Мы буквально следуем за словами Юнга: «Мотив ребенка — это не только что-то бывшее и давным-давно прошедшее, но это также нечто нынешнее и настоящее, т.е. этот мотив не только пережиток, но система, функционирующая в настоящем, — система, которая предназначена для того, чтобы рационально компенсировать, соответственно, корригировать неизбежные односторонности и сумасбродства сознания.» (Избранные работы 9,1). Если, вспоминая слова Фрейда, суть метода психоанализа это изменение чего-то, и если ребенок, обращаясь к Юнгу, выступает как психологический корректор, наши сегодняшние размышления говорят о том, что мы возвращаем ребенка из его запущенности, даже просто говоря о нем. После основная тема может быть специфически сфокусирована в каждую частную субъективность и, в знак уважения к ребенку, изменить некую ее односторонность.
Запущенность во снах.
Прежде всего запущенный ребенок встречается нам во снах, если в них мы сами, ребёнок или вообще кто угодно оставлен без внимания, забыт, в слезах, в опасности, нужде и так далее. Даже если ребенок запущен, через сны мы можем услышать его зов.
В наше время опасность для ребенка во снах представляют утопление, дикие животные, дорожное движение; забывание в багажнике автомобиля (мотив ящика), коляске, тележке из супермаркета (мотив корзины); похитители, грабители, члены семьи, некомпетентность кого-либо; болезни, повреждения, скрытые заражения, задержки развития и повреждения мозга (ребенок-идиот); а также более общие угрозы вроде войн, наводнений или пожаров. Некоторые люди просыпаются посреди ночи от звуков детского крика.
Обычная реакция сновидца на появление мотива запущенности состоит из острой тревоги, ощущения вины и ответственности: «Я не должен был дать этому случиться; я должен что то сделать для защиты ребенка; я плохой родитель». Встретив во сне ребёнка, мы верим, что надо постоянно сохранить при себе это ощущение, присматривать за ним, кормить каждые три часа, окружить заботой и вниманием, тащить на спине на индийский манер. Ребенка мы склонны принимать за некий моральный урок.
Вина берет верх над эго и приносит бремя изменения (Фрейд) и исправления (Юнг). Сновидец не только ответственен за ребенка, он и является ребенком. Как следствие, беспокойство, вина и ответственность могут удержать другие негативные эмоции вроде страха, потерянности и беспомощности в силу своей моральности, добродетельности и способности исправить пренебрежение. Зачастую, чем больше мы печемся о ребенке, тем меньше он нас задевает. И таким образом, через восприятие сна с позиции ответственного эго, улучшение себя, изменение своего отношения мы укрепляем собственное эго. Мы как бы подчеркиваем свое отделение от ребенка: эго становится ответственным родителем, отдаленным от ребенка и его эмоций.
Ключевое в интеграции сновидений – эмоциональный опыт от всех его частей. Мы говорим именно об интеграции, а не о интерпретации сновидения, воспринимаем его в целостности, находимся рядом с ним и внутри него, пытаемся взаимодействовать со всеми его частями, участвуем в целостной истории. Гештальт-терапия занимается именно этим, требуя от сновидца почувствовать себя каждой частью сновидения: в безрассудном родителе, диких собаках, наводнении, скрытом заражении, беззащитном ребенке. Столкнуться с детским плачем, по-детски возненавидеть – всё это так же важно, как чувство урегулированности после часа анализа, всё это также помогает лучше заботиться о новых для человека частях психики, помогать им развиться.
Интерпретации и чувство ответственности амплифицируют родительское эго, но происходит это за счет ребенка, заброшенность которого не дает ему усилиться. Можно попробовать точнее описать ребенка в реке, в глухом лесу, столкнувшегося с непосильной задачей при помощи терминов из сказок, мифов и инициатических ритуалов, это сделает определенные вещи более отчетливыми. Но в то же время теряется субъективность конкретной реальности запущенности. Амплификация отдаляет нас от страдания, отдавая ему преимущество. Для многих других психических явлений она действительно необходима, но не в этом случае; покинутый ребенок скорее нуждается в приближении к субъективному страданию и пониманию его собственного локуса.
Ответственность и амплификация равно не подходят в случае этого мотива. Это действия взрослого, разумного человека, они могут лишь еще больше отдалить нас от ребенка.
Запущенность в браке
Для запущенного ребенка любой стабильный дом, любое гнездо, ниша или облачение является убежищем, поэтому он неизбежно пробуждается в браке. Ранний брак зачастую служит именно нахождению подходящего места для ребенка, что в родительском доме было невозможно. Муж и жена в молчаливом согласии заботятся о своих запущенных детях, оставшихся со времен жизни у родителей, а от этого возникают проблемы у их собственного ребенка.
Быть дома, приходить домой, направляться туда – всё это окрашено эмоциями и нуждами ребенка. Они, по сути, индикаторы запущенности. Эти эмоции превращают реальный дом, его стены и крышу, в фантазию из слов и образов с психическими стенами и психической крышей, где наша уязвимость может разместиться, и мы будем защищены от искажения своих потребностей. То, что везде отвергается, может быть дозволено дома.
Эта реальность, которую некоторые психотерапевты именуют «внутренним ребенком прошлого», а другие – «невротическим взаимодействием в браке», так же важны в фантазиях и сценариях, разыгрываемых в браке, как и множество иных сочетаний, описанных Юнгом. Объединительному устремлению предшествуют неистовые инцестуозные потребности ребенка, имеющие иную природу, нежели брачный кватернион (Избранные работы 14 и 16) и чьи образы «упакованности» (Избранные работы 17, п. 331 и далее) полностью соответствуют его тревожной нерешительности. Куда еще он может пойти? Это и его дом тоже, а для него важнее фигур мужа и жены стоят фигуры матери и отца: уход и защита, всемогущество и идеализация.
Смысл брака принято объяснять через репродуктивную функцию и заботу о потомстве. Но есть еще и архетипический ребенок, разворачивающийся в браке, чья нужда в заботе может навредить реальному браку, настаивая на том, что это лишь повторение архетипического сценария, имевшего место и до брака (отсутствие инициации, инфантильность, инцест). Здесь начинается борьба между ребенком реальным и ребенком психическим, принадлежащим родителям, за то, кто из них будет запущен. А затем может последовать разрыв, угрожающий не только реальному ребенку, но и психическому ребенку его родителей, находящему в браке убежище.
Концентрация запущенности в браке, поскольку иного места для нее нет, делает брак основной сценой не для соединения, а для проявления архетипа ребенка. Здесь он идеализируется: брак воспринимается как альфа и омега всей жизни, гермафродитизм разыгрывается как «разделение обязанностей», направленность в будущее – как планирование надежд, страхов и оборонительной уязвимости. Попытки пары устроить ребёнка (а не друг друга) воспроизводят знакомый сценарий, изменяясь между эмоционированием и ничем, брак коченеет в рамках социальной нормы. В постоянных колебаниях теряется воображение, которое ребенок может принести. Если мы говорим о брачной терапии, то речь надо вести не о невротическом взаимодействии пары, но о ребенке и детском воображении, как центральных факторах брака, то есть культивировать имагинальную психику, причудливую фантазийную игру наших детей.