06.10.2013
0

Поделиться

1954 Эрих Нойманн Творческий человек и трансформация

Эрих Нойманн

ТВОРЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК И ТРАНСФОРМАЦИЯ

В очередной раз меня попросили высказаться на настоль­ко обширную тему, что я не могу избавиться от ощущения собственной неадекватности. Творческая трансформация: каждое из этих двух слов включает в себя таинственный, неведомый мир. Взять одну только трансформацию — все труды Юнга, начиная с его раннего Wandlungen und Symbole der Libido’ до Psychology and Alchemy, и до самых последних работ, посвященных символизму трансформации в Мессе, являются одной непрерывной попыткой точно определить значение этого слова.

А если мы обратимся к прилагательному «творческая», то разве сможем мы избавиться от ощущения абсолютной без­надежности? С одной стороны, образ творящего Бога и тво­рения; с другой стороны, образ Творчества с его шестью мужскими линиями, который, находясь в самом начале Книги Перемен, подчеркивает первичную связь трансформации и творения. Но между этими двумя великими образами — тво­рящего мир Бога с одной стороны, и самотрансформирующе- гося божественного мира с другой — возникает человеческий творческий мир, мир цивилизации и творчества, который делает человека человеком и делает его жизнь в мире до­стойной его.

Насколько же беспредельно царство, называемое «трансформацией»; оно включает в себя любую перемену, усиле­ние и ослабление, расширение и сужение, каждое движение вперед, любую смену установки и обращение в новую веру. Любая болезнь и выздоровление связаны со словом ‘транс- формация»: переориентация сознания и таинственная потеря сознания — это тоже трансформация. Даже нормали­зация и адаптация невротического индивидуума к данному культурному окружению одному человеку представляется трансформацией личности, а другой определяет ее как бо­лезнь личности, ведущую к ее распаду. Каждое из много­численных направлений в религии, психологии и политике толкует трансформацию по-своему. И если мы понимаем, насколько ограниченны и относительны все эти точки зрения, то где тогда психологу взять критерий, который даст ему возможность что-нибудь сказать о простой чистой трансфор­мации, не говоря уже о трансформации творческой?

Мы сталкиваемся по большей части с частичными изме­нениями, частичными трансформациями личности и, в осо­бенности, сознания. Подобные частичные трансформации ни в коем случае нельзя считать незначительным явлением. Развитие эго и сознания, центроверсия сознания, в середине которого воплощается сам эго-комплекс, дифференциация и специализация сознания, его ориентация в мире и адаптация к нему, его усиление посредством изменения старого содержимого и ассимиляции нового — все эти процессы нор­мального развития являются чрезвычайно важными процес­сами трансформации. На протяжении веков развитие чело­века от ребенка до взрослой личности, от примитивной цивилизации до цивилизации сложной, было связано с кардинальными трансформациями сознания.

Давайте не будем забывать, что всего лишь сто лет тому назад человек считал трансформацию сознания, то есть трансформацию неполной личности, чуть ли не главной своей задачей. Даже еще недавно, после того, как психоа­нализ начал менять мировоззрение современного человека совершенно непредставимым образом, образование состав­ляющих нации индивидуумов стало почти полностью; на­правляться на трансформацию сознания и осознанных уста­новок; — или, в противном случае, трансформация считалась необязательной. Но психоанализ учит нас, что если переме­ны в сознании не идут рука об руку с переменами в бессозна­тельных компонентах личности, то они не дадут значитель­ных результатов. Можно быть уверенным, что ориентация только на интеллект приведет к значительным переменам в сознании, но, по большей части, эти перемены будут происходить только в обособленной зоне сознания, В то время, как частичные изменения в личном бессознательном, в «комплексах», всегда одновременно воздействуют и на соз­нание, перемены, осуществленные посредством архетипов коллективного бессознательного, почти всегда касаются всей личности целиком.

Наиболее поразительными являются те трансформации, которые неистово атакуют эгоценрированное и, на первый взгляд, «непроницаемое» сознание, то есть трансформации, характеризующиеся более или менее неожиданными «втор­жениями” бессознательного в сознание. Вторжение особой силой ощущается цивилизацией, основанной на стабиль­ности эго и на систематизированном сознании; ибо, предс­тавители примитивной цивилизации, открытой бессозна­тельному, или цивилизации, ритуалы которой обеспечивают связь с архетипическими силами, готовы к такого рода втор­жению. И само вторжение происходит менее яростно, потому что напряженность между сознанием и бессознательным не так велика.

В цивилизации, в которой психические системы отделены друг от друга, эговоспринимает такое вторжение, главным образом, как вторжение «чужака», посторонней силы, совер­шающей над эго «насилие». Такое ощущение отчасти обосно­ванно. Ибо там, где патологическое развитие или соответствующее физическое строение ослабили личность и сделали ее доступной для проникновения, где эго не приобрело тре­буемой стабильности и систематизация сознания не завер­шена, хаотический пласт подавленных эмоций, как правило, вырывается из коллективного бессознательного мощной струей и атакует самое слабое место, каковым и является «не защищенная от вторжения личность»

Однако психологические нарушения, имеющие характер постороннего вторжения, включают в себя также и вторжения, спровоцированные нарушением биологической основы души, которое может быть вызвано органической бо­лезнью, например, инфекцией, голодом, жаждой, исто­щением, отравлением или употреблением лекарств.

Трансформации, связанные с этим, известны нам из феномена неожиданного обращения в другую веру или прос­ветления, Но в данном случае неожиданность и враждеб­ность вторжения относятся только к пораженному эго и соз­нанию, а не ко всей личности. Как правило, вторжение в сознание является всего лишь кульминацией развития, кото­рое давно зрело в бессознательном пласте личности; втор­жение представляет собой только «точку прорыва» транс­формационного процесса, который шел уже давно, но эго не могло его заметить. По этой причине, такого рода втор­жение не рассматривается всей личностью, как вторжение «чужака». Но даже одержимость, которая сопровождает «стремление к достижениям” или творческий процесс, тоже может принять форму психического “вторжения».

И, все же, психическая трансформация и нормальность никоим образом не находятся в непримиримом противоре­чии друг с другом. Фазы нормального биологического развития — детство, половая зрелость, середина жизни, климакс — всегда являются в жизни личности субъективно критическими трансформирующими фазами.

Нормальное развитие характеризуется множеством тран­сформаций, направляемых архетипическими доминантами. Но и здесь трудно отличить личное и индивидуальное от архетипического, поскольку в любом онтогенезе архетип кристаллизуется и в личном, и в индивидуальном; например, мы неизбежно воспринимаем историю человечества еще и как индивидуальную биографию. Каждое детство является «детством вообще» и моим собственным детством тоже. Все эти фазы трансформации одинаковы для всего нашего вида и в то же время являются уникальной, индивидуальной судь­бой. Они представляют собой естественные трансформа­ции, которые следует понимать в общем смысле, то есть как биологически, так и социологически. Как полные трансфор­мации, они охватывают всю личность, как сознание, так и бессознательное, как связь между ними, так и связь личности с миром и человеческим окружением. Интенсивность и мас­штаб этих естественных стадий трансформации у разных людей разные; но почти всегда детство, любовь, зрелость, старость, ожидание смерти воспринимаются как кризисы, вторжения, катастрофы и возрождения. Вот почему челове­ческая цивилизация отмечает эти стадии особыми ритуа­лами, в которых и посредством которых простой естествен­ный аспект фазы развития поднимается до осознания психической трансформации.3 Иначе говоря, знание того, что человек подвергается трансформации, и что мир транс­ формируется с ним и для него, является элементом любой человеческой цивилизации.

Религия и ритуал, праздник и обычай, посвящение и ощу­щение судьбы образуют единство; они привязывают индивидуум к культуре коллектива точно так же, как они привязывают жизнь коллектива к частичным ощущениям индивидуума. Тот факт, что праздники и ритуалы трансфор­мации почти всегда соответствуют смене времен года, дока­зывает, что трансформации в человеческом развитии воспринимаются в единстве с трансформациями естествен­ного мира. Иначе говоря, природный символизм феномена психической трансформации воспринимается не только сам по себе, но и как подлинное тождество внутреннего и внеш­него: новое сознание, рождение света и зимнее солнцесто­яние — это одно и то же. То же самое можно сказать о воскресении, новом рождении и весне; об интроверсии, нисхождении в преисподнею или Ад; осени и смерти, западе и вечере; или о победе, востоке и утре.

Во всех этих случаях цивилизация усилила и сделала осознанной естественную трансформацию фазы развития, либо для всех членов этой цивилизации, либо, если речь идет о тайных обществах и мистериях, для определенных индивидуумов. И это означает не только то, что предста­витель человеческой цивилизации ощущает себя как особь, которая подвергается трансформации и должна ей подвергнуться, но также и то, что эта специфическая человеческая трансформация воспринимается не как нечто совершенно естественное. Мы знаем, что в примитивных цивилизациях человек «должен» пройти через обряд посвящения. Значение имеют не его возраст и трансформация, предписанная природой, а трансформация посвящения, предписанная кол­лективом; от человека требуется высший процесс трансфор­мации, превосходящий природу — традиционный, то есть специфический человеческий процесс. В ходе этого процес­са, духовная сторона коллектива, архетипический мир в его связи с культурным каноном конкретного времени вызывает­ся на поверхность, ощущается и превозносится как тво­рящий источник коллективного и индивидуального бытия.

Этого же можно добиться с помощью мистерий, причастия и других способов; но в любом случае фундаментальным феноменом, общим, вне всякого сомнения, для всего человечества является трансформация, приводимая в действие цивилизованным коллективом и подготавливающая индиви­дуум к жизни в коллективе. И не может быть никакого сом­нения в том, что обряды трансформации, которые усиливают и подчеркивают фазы природы, являются трансформирующими, как по замыслу, так и по содержанию.

Хотя в наше время эта культурная сублимация естествен­ной трансформации практически утрачена, естественная целительная сила бессознательного в значительной степени еще присутствует в здоровом, нормальном человеке. Фило­генетическое развитие проводит его через фазы жизни (хотя и в меньшей степени, чем примитивного человека) и, более того, вся его жизнь формируется компенсационным дейст­вием души с ее тенденцией к цельности.

Мы уже говорили, что биопсихическая трансформация всегда охватывает всю личность, в то время как личный комплекс, эмоциональное содержание, ведет только к частичной трансформации, которая берет верх над созна­нием и его центром, эго. Здесь появляется искушение опре­делить комплексы личного бессознательного, как негатив­ные, по сравнению с творчески архетипическим содержимым коллективного бессознательного. Но у здоровых, творческих людей, как и людей, страдающих умственным расстройст­вом, эмоциональные комплексы личного бессознательного зачастую только очень приблизительно можно отделить от стоящего за ними архетипического содержимого.

Все психоаналитические теории позволяют нам связать содержимое сознания с комплексом личного бессознатель­ного и свести этот комплекс к обычному комплексу неполно­ценности, комплексу матери, комплексу беспокойства и т. д. Но если комплекс приводит к какому-нибудь достижению, то подходить к этой проблеме следует по другому. Каждый раз, когда комплекс «личного бессознательного» ведет к достиже­нию, а не неврозу, личности, спонтанно или реактивно, уда­ется выйти за пределы «чисто личного и знакомого» элемента комплекса, чтобы обрести коллективную значимость, то есть стать творческой личностью. Но, на самом деле, когда это происходит, то личный комплекс (комплекс неполноцен­ности, комплекс матери и т. д.) является всего лишь первой искрой, которая приводит к достижению, будь то в религии, искусстве, науке, политике или какой-нибудь другой сфере.

Термин «перекомпенсация» в данном случае просто озна­чает, что личный комплекс индивидуума, который заключа­ется в полном безразличии к человечеству, приводит не к болезни, которая также была бы совершенна безразлична людям, а к некоему достижению, что в большей или меньшей степени касается человечества. Первая искра, вроде комп­лекса неполноценности и родственной ему жажды власти, не угасает на патологических фантазиях; скорее, этот комплекс, эта рана, «откроют» какую-то часть личности чему-то, что имеет для коллектива подлинное значение. В этой связи не имеет особого значения является ли это что-то содержимым коллективного бессознательного или переоценкой культур­ного канона. Как мы знаем, каждый человек, больной, нор­мальный или творческий обладает «комплексами”, в связи с чем возникает вопрос: что в реакции индивидуума на комп­лексы личного бессознательного, которые имеют место в развитии каждого индивидуума, отличает одного индиви­дуума от другого?

Психоаналитики обнаружили, что тенденция к равно­весию и целостности личности присутствует в психической жизни индивидуума не только во второй половине жизни индивидуума, но с самого ее начала. Эта тенденция к целос­тности компенсирует трудности развития; она обеспечивает значительные бессознательные контрмеры, которые способ­ствуют выравниванию чрезмерной однобокости. Закон само­регуляции индивидуума, который действует, как в психичес­кой, так и в органической жизни, находит свое отражение в попытке занять «лабильную психическую позицию», опреде­ленную личным комплексом. Прежде всего, вокруг комплекса развиваются фантазии. Эти фантазии представляют собой связь, установленную самим бессознательным между просто личными комплексами и бессознательными предс­тавлениями, которые зачастую толкуются, как образы желаний и представлений о всемогуществе. Но подобное толкование слишком часто приводит к тому, что человек забывает о конструктивном воздействии фантазий, которые всегда связаны с архетипическим содержанием. Эти фан­тазии указывают заблокированной личности новое направ­ление, дают новый толчок психической жизни, и заставляют индивидуума стать продуктивным. Связь с первичным обра­зом, архетипической реальностью вызывает трансформа­цию, которую следует определить, как продуктивную.

При среднем, нормальном развитии, фантазии о спасе­нии мира и величии ведут, вероятно, через связь с арехетипическим мифом о герое и отождествлением эго с геро­ем, который всегда архетипически символизирует сознание, к усилению эго, что необходимо, если ставится задача прео­долеть личный комплекс. Кроме того, эти фантазии, конт­ролируемые реальностью, помогают воспитать естествен­ное честолюбие, которое приводит к развитию цивилизации. Но контроль реальности означает принятие культурного ка­нона и его ценностей, на которые и распространяется сейчас честолюбие. Содержание этого честолюбия может быть чрезвычайно разнообразным; оно может воплощать жела­ние быть «мужественным» или «женственным”, проницатель­ным, храбрым, компетентным и т. д.; иными словами, оно всегда относится к той части культурного канона, которая непосредственно связана с личным комплексом. Эта «трансформация» может быть охарактеризована расплывчатым термином «сублимация», что, в данном случае, означает превращение индивидуума в часть цивилизации и общества, ставшее возможным в результате налаживания связи между комплексами и архетипами. У невротика, развитие которого пошло вспять, поскольку он замкнулся в мире своих фан­тазий, этот процесс трансформации личных комплексов либо заканчивается неудачей, либо не доводится до конца но у человека творческого этот процесс идет по другому пути, что мы сейчас и рассмотрим во всех подробностях.

Наличие перегородки между психическими системами, которая укрепляется в ходе развития, ведет к все большей направленности сознания на защиту от бессознательного и к образованию культурного канона, больше ориентированного на стабильность сознания, чем на трансформирующий феномен одержимости. Ритуал, который может считаться центральной областью психической трансформации, утрачи­вает свое регенерирующее значение. С распадом примитивной группы и развитием индивидуализации при доминировании эго — сознания, религиозные ритуал и искусство становятся неэффективными и здесь мы приближаемся к кризису совре­менного человека, с его жесткой перегородкой между систе­мами, оторванностью его сознания от бессознательного,

неврозами и неспособностью к полной творческой трансфор­мации.

Как мы знаем, в этот критический момент вступает в действие компенсационная тенденция: процесс индивидуации с его индивидуальной мифологией и индивидуальными обрядами. Возникает проблема индивидуальной трансфор­мации. Но в данной работе мы не будем обсуждать транс­формирующий процесс, занимающий свое место в процессе индивидуации, связанный со всемирным творческим принципом и его производными. Исчерпывающее объясне­ние этой проблемы дал Юнг.

Поворот современного человека к творческой трансфор­мации проявился не только в психоанализе, но и в усилиях людей, занимающихся образованием, по развитию творчес­ких способностей как у детей, так и у взрослых. Подчинен­ность сознания индивидуума нашей однобокой цивилизации привела его почти к склерозу сознания: он стал почти неспо­собен на психическую трансформацию. В этой ситуации, эго становится исключительным эго, а развитие характеризует­ся такими словами, как «эгоистическое» и «эгоцентрическое Оно отгораживается как от сути «я», целостности самого индивидуума, так и от сути внешнего мира и человечества

Эта «эгоизация» замкнутого и склеротического сознания завершается образованием эго-идеала. В противополож­ность «я», — центру реальной и живой общности (то есть трансформирующей и трансформируемой общности), эго­идеал является функцией и искусственным продуктом реакции. Он возникает, отчасти, в результате давления кол­лективного сознания, скованного традицией суперэго, кото­рое навязывает предпочитаемые коллективом ценности индивидууму и способствует подавлению тех черт индиви­дуума, которые расходятся с культурным каноном. Эго­ идеал включает в себя обусловленное цивилизацией желание индивидуума быть не таким, каким он на самом деле является, то есть осознанное и бессознательное подав­ление «я», которое приводит и к возникновению фальшивой

личности, и к отрыву от тени.

Образование эго-идеала посредством адаптации к куль­турному канону и обязательным в данном случае автори­тетам само по себе является нормальным явлением, если (и в этом суть вопроса) сохраняется ощущение индивидуально­го «я» и связи с творящими, трансформирующими силами бессознательного. В склеротическом сознании, типичном для нашей культурной ситуации, мы имеем радикализацию эго и эго-идеала; эгоистическое отделение от живого бессозна­тельного и утрата «я» превратились в серьезную опасность.

Подавление «я» склеротическим сознанием приводит к появлению «подполья» с опасным эмоциональным зарядом, склонного к восстанию, разгрому и полному уничтожению мира победителей; в этом «подполье» обитают побежденные и порабощенные боги, демоны и титаны, драконы, которые образуют в доминирующем мире победителей опасную суб­структуру. Но миф предполагает, что это подавление не трансформирует сами силы; оно просто временно их изменя­ет. В судный или какой нибудь еще день наступят сумерки богов. Победоносные боги сознания будут свергнуты и ста­рый Сатана, старый Локи, старые Титаны вырвутся наружу, ничуть не изменившиеся и такие же могучие, какими они были в день своего поражения. С точки зрения этого судного дня, когда только вмешательство творящего божества и может обеспечить победу и новое начало, весь ход челове­ческой истории представляется бессмысленным. Антагониз­мы между разными силами, которые привели к борьбе между ними и к подавлению одних сил другими, остаются столь же острыми, как в самом начале, а побежденные, но не транс­формированные, силы должны снова — по крайней мере в соответствии с представленной здесь в упрощенном виде абсурдной догмой — быть подавлены, но, на этот раз, навсег­да. Однако, если вернется образ спасителя, не как судии из старого мифа, а преобразователя, провозглашенного новым мифом, тогда возможно осознание синтеза, на который наце­лена изначальная напряженность между противоположными полюсами.

Пока в нашей реальности будет доминировать не только перегородка между двумя противоположными полюсами самой реальности, но и опасное отсечение мира сознания от бессознательного — зло будет появляться, по большей части, хотя и не исключительно, в двух очень разных, но тесно связанных между собой формах. Сатана, как антитеза первичному живому трансформирующемуся миру, есть за­стывшая форма — например та застывшая форма, которую так упорно требует наша цивилизация сознания, враждебная трансформации — и, в то же самое время, он проявляется, как ее противоположность, как хаос.

Жесткая, недвусмысленная самоуверенность — в данном контексте можно сказать «эго-уверенность» — которая исклю­чает трансформацию и любое творчество, в том числе и откровение, есть порождение Дьявола. Там где она торжест­вует, положение человека, эго и сознания понимается совер­шенно неправильно, а также не принимается во внимание фундаментальный феномен бытия, феномен изменения — развитие, трансформация, уход — который охватывает жизнь любого создания. Опасность этой дьявольской застывшей формы присуща любому догматизму, любому фанатизму: оба эти явления представляют собой преграду на пути к откро­вению. Имеющий глаза — не видит, имеющий уши — не слышит; вот типичные и явные признаки существования преграды на пути к творческой жизненной силе

Но другой стороной Дьявола, прямой противополож­ностью его застывшей форме, является хаос. На нашем собственном примере, на примере как отдельных личностей, так и всего человеческого сообщества, мы слишком хорошо знаем, как выглядит эта «другая сторона» нашего застывшего сознания. Несмотря на то, что застывшая форма дьявола доминирует в нашем сознании и нашей жизни, мы порожда­ем внутри себя эту бесструктурную, размытую, нечистую аморфность, эту огромную бесформенность и отвращение к форме. Гладкая, цельная жесткость одной стороны неот­делима от бесхарактерного, не имеющего различий хаоса другой.

Застывшая форма и хаос, эти две формы отрицательного принципа, непосредственно противостоят принципу творчес­кому, включающему в себя трансформацию, то есть противо­стоят не только жизни, но и смерти. Трансформирующая ось жизни и смерти пересекает дьявольскую ось застывшей формы и хаоса. В бессознательной жизни природы эти две оси совпадают, и крайность, называемая застывшей фор­мой, соответственно проявляется как прочная укоренен­ность в жизни. Точно так же крайность, называемая хаосом, в своем нормальном проявлении связана с принципом смерти. Эти оси отделяются друг от друга только в человеке, с его развитием сознания и возведением перегородки между системами. Только у рода человеческого проявляются хаос и внешне непоколебимое сознание, ибо нечеловеческая часть природы свободна как от Дьявола, так и от застывшей формы и хаоса.

По этой причине только ощущение нашей собственной смятенной души заставило нас начать нашу мифологию с хаоса, из которого, по нашему совершенно безосновательно­му утверждению, развился порядок. И снова это всего лишь проекция нашего неполного понимания генезиса нашего соб­ственного, создающего порядок сознания. Даже сегодня наше сознание в его стремлении понять самого себя, по большей части не замечает того, что развитие этого порядка и свет сознания зависят от изначально установленного порядка и первичного света.

Порядок, который мы обнаруживаем как в бессознатель­ном, так и в сознании — например, духовный порядок инстинктов — задолго до того, как сознание становится де­терминантой органической жизни и ее развития, принад­лежит к тому плану ощущений, который не доступен нор­мальному ощущению нашего поляризованного сознания. На этом плане человеческое сообщество живет в относительно безопасном и надежном мире, поддерживаемом культурным каноном, и только изредка землетрясение, подземное столк­новение подавленных сил хаоса, Титанов и Мидгардского Змея, нарушает спокойствие человеческого сообщества.

Слой хаоса и мир дохаотического порядка, который живет глубоко под ним, отделены от верхнего мира огненными зонами эмоций, в которые средний индивидуум благоразум­но избегает погружаться. В позднем периоде развития цивилизации, по крайней мере до тех пор, пока подходы к таинственным силам обозначены в культурном каноне, средний человек удовлетворяется благоговейным созер­цанием сверхъестественного вулкана подземного огня с без­опасного расстояния. Но если, как это происходит в наши дни; коллективная дорога в эти области стала непро­ходимой, мы ощущаем их присутствие, в основном, в зонах вторжения, к которым относятся психические расстройства, и которым родственен, но по сути своей являющийся совер­шенно другим, творческий процесс — фундаментальный че­ловеческий феномен.

Мы знаем, что у творческих людей также проявляется феномен одержимости. Но, оценивая связь между творчес­кой личностью и трансформацией, следует указать, что индивидуум, который зацикливается на своей одержимости и продуктивность которого основана на мономании, навяз­чивой идее, занимает низшую ступень в иерархии творческих людей, даже если его достижения имеют большое значение для коллектива.

С другой стороны, творческая трансформация представ­ляет собой завершенный процесс, в котором проявляется творческий принцип, но не как агрессивная одержимость, а как сила, связанная с «я», центром всей личности. Ибо одержимость каким-то одним элементом может быть преодо­лена только там, где центроверсия, направленная на цель­ность личности, остается ведущим фактором. В этом случае закон психической компенсации приводит к неослабевающе­му диалектическому обмену между ассимилирующим соз­нанием и содержимым, которое непрерывно преобразуется в комплексы. Тогда начинается характерный для творческой трансформации непрерывный процесс — новые комплексы бессознательного и сознания взаимодействуют с новыми плодами труда и новыми трансформирующими фазами личности. Таким образом, творческий принцип подчиняет и трансформирует как сознание, так и бессознательное, как отношения между эго и «я», так и отношения между эго и «ты» Ибо, в творческой трансформации всей личности, модифи­цированное отношение к «ты» и миру указывает на новое отношения к «я” и бессознательному, а самым явным, хотя и не единственным признаком психической трансформации является изменение отношения к экстрапсихической реаль­ности.

Объективно типичный для творческого человека транс­формирующий процесс отражается не только в том, что мы называем «воздействием личности». Достаточно часто это воздействие (что видно из феномена диктаторов) основыва­ется на одержимости и проекциях, иначе говоря, на факторах очень сомнительного происхождения. В своей высшей форме оно относится к плодам творческого процесса; но наиболее заметной его частью является феномен opus , синтезированный из внутреннего и внешнего, физически субъективного и объективного. В любой сфере человеческой цивилизации, «opus» — это «дитя» творца; продукт его индиви­дуальной психической трансформации и целостности, и в то же самое время — новая объективно существующая вещь, которая что-то сообщает человечеству, то есть представля­ет форму творческого откровения.

Творческий принцип в искусстве обрел такое уникальное значение в наше время именно потому, что создающие символы коллективные силы мифа и религии, праздников и обрядов, практически утратили свое воздействие на нас в качестве скрепляющего коллектив культурного феномена. Искусство, которое вплоть до эпохи Возрождения в подавля­ющем большинстве случаев являлось служанкой религии, цивилизации или государства, стало оказывать все более сильное воздействие на современное сознание, что подтвер­ждается появлением огромного количества публикаций, пос­вященных искусству и людям искусства всех времен. Масш­таб происходящих перемен становится понятным, когда мы сравниваем общественное положение такого гения, как Мо­царт, жившего не так уж давно — в конце восемнадцатого века, с национальной или международной популярностью, которой пользуются в наше время ведущие музыканты, ху­дожники и писатели. Такой авторитет творческой личности отчасти объясняется тем, что этот индивидуум является примером наивысшей современной формы трансформации, прежде всего потому, что создаваемый им мир представляет собой адекватный образ первичной единой реальности, еще не расколотой сознанием — реальности, которую способна создавать только цельная творческая личность.

Признаками нашей цивилизации являются дифферен­циация и гипердифференциация сознания, вплоть до самых опасных их форм — однобокости и разбалансированности. Шаткое равновесие нашей цивилизации больше не может восстанавливаться только естественной уравновешен­ностью души. Однако возврат к старым символам, попытка зацепиться за остатки символически-религиозных ценностей так же обречены на неудачу. Ибо наше понимание этого символизма, даже наше утверждение его, предполагают, что сам этот символ покинул сверхъестественное царство твор­чества и вошел в сферу ассимиляции сознания. Наше порож­денное ощущениями знание не может изменить того факта, что символ воплощает сверхъестественный фактор, недо­ступный нашему сознанию. До тех пор, пока имеет место подлинное символическое действие, возможны толкование и

конфликт толкований (свидетельством чему является история всех религиозных догм), но объектом споров являет­ся реальность, а не символ. Проще говоря, предметом раз­ногласий являются атрибуты божества, а не символизм образов Бога.

Теперь творческий символ живет уже не в символизме культурного канона, а в индивидууме. Он почти перестал жить в святынях, в предназначенных для него местах и вре­менах, или в получивших соответствующий сан людях; но он может жить везде, где угодно, в любой форме и любом времени, то есть анонимно. Именно потому, что в наше время творческий принцип всегда скрывается в анонимности не предполагающей обозначения его источника никаким божес­твенным знаком, видимым излучением или доказуемой зако­номерностью, мы погрузились в духовную нищету, о которой идет речь в еврейской легенде о мессии, в лохмотьях нищего сидящего в ожидании у ворот Рима. Чего он ждет? Он ждет тебя Это значит, что творческое искупление (а мы знаем, что время искупления для евреев еще не наступило) облачено в одежды Божьего Человека, и, более того, его бедность и беспомощность делают его зависимым от преданности каж­дого человека этому Божьему Человеку. Таково наше поло­жение Мы стоим перед творческим принципом. Где бы мы не нашли творческий принцип, в Великой Личности или в ребен­ке в больном человеке или в простой повседневной жизни, мы почитаем его, как тайное сокровище, укрывшиися в неприметной форме фрагмент божества.

Если ветхозаветная концепция человека, сотворенного по образу Божьему, может восприниматься как живая реаль­ность то лишь потому, что человек является не только соз­данием, но и требующей реализации творческой силой. Где бы эта творческая сила не проявилась, она обладает харак­тером откровения, но это откровение тесно связано с психической структурой, которой и в которой оно явилось Для нас характер откровения больше не отделим от индивидуума. Творческий принцип настолько глубоко уко­ренился в самом глубоком и самом темном уголке бессозна­тельного индивидуума, и в том, что есть лучшего и высшего в его сознании, что мы можем осознать его только как плод всего существования индивидуума.

Одно из основных заблуждений насчет творческого прин­ципа проистекает из мнения, что человек в своем развитии «прогрессирует» от бессознательного к сознанию. До тех пор, пока развитие человеческого сознание будет считаться тож­дественным дифференциации и развитию мышления, то как творческий человек, так и группа, ритуалы и праздники кото­рой связаны с глубинами бессознательного, обязательно будут выглядеть топящими самих себя в мирах архаичного примитивного символизма. Даже если регенерирующий ха­рактер этого феномена понимается правильно (озарение, которое зачастую гасится представлением о сублимации), то все равно господствует точка зрения, что эта архаичная, регрессивная форма должна быть и будет преодолена в ходе прогресса. Эта точка зрения лежит в основе любого так называемого научного мировоззрения, в том числе и психоа­нализа, для которого вся символическая, творческая реаль­ность, по сути, является «донаучной» фазой, которую следует вытеснить. С этой точки зрения, представитель радикально рационального сознания является высшим типом человека, в то время как создающий символы человек, пусть даже и не невротик, «вообще-то» представляет собой атавистический человеческий тип. При подобном подходе природа худож­ника, создателя символов, понимается абсолютно не­правильно; его развитие и творческие достижения объясня­ются зацикленностью на детской фазе развития. Символ также понимается неправильно и, скажем, поэзия сводится к «магическому инфантилизму», поддерживаемому «всемогу­ществом мысли».

Недостаточно будет заключить, что ключ к фундамен­тальному пониманию не только человека, но и всего мира, следует искать в отношениях между творчеством и символической реальностью. Только когда мы поймем, что символы отражают более сложную реальность, чем та, кото­рую можно втиснуть в рациональные концепции сознания, мы сможем полностью оценить способность человека к соз­данию образов. Рассматривать символизм в качестве ран­ней стадии развития рационального, концептуального соз­нания, означает опасно недооценивать создателей симво­лов и их функции, без которых человечество не смогло бы существовать, да и было бы недостойно существования.

Мы не отрицаем того, что в определенные моменты при­земляющий анализ творческого и нетворческого человека открывает подлинные факты. Личностные факторы имеют большое значение при лечении больных людей и при написании биографий людей творческих. Но анализ творчес­кого процесса начинается именно там, где заканчивается приземляющий анализ, — с расследования связей между личностными факторами и архетипическим содержимым, то есть содержимым коллективного бессознательного. Только благодаря этим связям индивидуум может стать творческим человеком, а его работа приобрести значимость в глазах коллектива. Приземляющий анализ творческого процесса и творческого человека не только неверен, но и представляет опасность для культуры, ибо не дает творческим силам воз­можность сбалансировать цивилизацию сознания, усиливает одностороннее развитие индивидуального сознания и сталкивает, как индивидуума, так и цивилизацию, в пропасть невроза.

Результат подобного развития, даже с точки зрения одно­бокого рационалиста, противоположен ожидаемому. Ибо, если девальвация создающего символы бессознательного несет с собой резкий разрыв между рациональным созна­нием и бессознательным, то эго-сознание, само того не заме­чая, будет подавлено теми самыми силами, которые оно отрицает и стремится изгнать. Сознание становится фана­тичным и догматичным; или, если выражаться категориями психологии, оно подавляется содержимым бессознательно­го и бессознательно ремифологизируется. Оно, по-прежне­му, признает только рациональные доминанты, но, на самом деле, подвержено процессам, которые, в силу своей архетипичности, сильнее его, и которые предубежденное сознание не может понять. В результате сознание порождает бессознательные религии, как малого (вроде психоанализа), так и большого (вроде таких движений, как нацизм и ком­мунизм) масштаба. Именно псевдорелигиозными истоками этих догматических систем и объясняется их практическая неистребимость. Корни подобных догм находятся в архетипических образах, которые сознание решило изгнать, но они являются псевдорелигиозными, потому что, в противоположность подлинному религиозному содержанию, ведут к регрессу и распаду сознания.

Даже, если бы отношение сознания к архетипическим силам бессознательного, как к архаическим и сознанию враждебным, было бы оправданным (чего быть не может), то и тогда сознание могло развиваться только «постоянно помня о них», ибо в тот момент, когда оно теряет их из виду или начинает считать не существующими, оно, само того не осознавая, становится их жертвой. Когда мы рассматриваем человеческую душу как целое, в котором сознание и бессо­знательное взаимозависимы, как в своем развитии, так и в своих функциях, мы видим, что сознание может развиваться только там, где оно сохраняет живую связь с творящими силами бессознательного.

Развитие сознания не ограничивается осознанием «внеш­него мира»; в равной мере оно включает в себя осознание человеком своей зависимости от внутрипсихических сил. Но это не должно восприниматься, как «рост» осознания субъ­ективных пределов, «поправка на особенности характера», не дающая возможность полностью увидеть проявление внеш­него мира, который мы определяем, как «реальность». Мы не должны забывать, что внешний мир, который мы воспри­нимаем нашим разделенным сознанием, это всего лишь сегмент реальности, и что наше сознание развило и дифференцировало само себя таким образом, что стало специа­лизированным органом для восприятия именно этого конкрет­ного сегмента реальности.

Я уже подробно6 говорил о том, что мы платим очень большую цену за предельную конкретность нашего осознан­ного знания, которое основано на разделении психических систем и которое рассекает единый мир на полярные противоположности — собственно мир и душу.

Цена эта — резкое сокращение реальности, доступной нашим ощущениям. И мы уже говорили, что ощущение единой реальности является качественно иной формой ощущения, которая развитому сознанию представляется «нечеткой».

Ощущение единой реальности, которое как филогенети­чески, так и онтогенетически предшествует ощущению реальности разделенным сознанием, является в высшей степени «символическим». Первые психологи заняли удоб­ную позицию разделенного сознания и рассекли символ на компоненты, пребывая в убеждении, что что-то внутреннее было спроецировано наружу. В последнее время мы стали

рассматривать символическое ощущение, как первичное существование: единая реальность воспринимается адекват­но и в целом душой, в которой перегородки между системами либо еще не возведены, либо уже снесены. Например, рань­ше считалось, что символическое восприятие дерева вклю­чает в себя внешнюю проекцию чего-то внутреннего человек проецирует психический образ на дерево — внешний объект. Но этот тезис оказался несостоятельным, хотя и представ­лялся правдоподобным эго-сознанию современного челове­ка, в восприятии которого единый мир разделен на внешнее и внутреннее.

На самом деле, как для нас, так и для примитивного человека не существует дерева — внешнего объекта и дерева — внутреннего образа, которые могут считаться фотогра­фиями друг друга. Цельная личность ориентирована на единую реальность, и ее изначальное ощущение той, по сути своей неведомой, части реальности, которую мы называем деревом, является символическим. Иными словами, острое ощущение символа с его смысловым содержанием есть нечто первичное и синтетическое; это унитарный образ одной части унитарного мира, С другой стороны, внутренние и внешние «перцепционные образы» вторичны и производны Доказательством является то, что наука, порожденная нашим изолированным и изолирующим сознанием, все еще находит остатки символов в наших перцепционных образах и стремится переместить нас в без-образный мир, воспри­нимаемый только посредством мышления. Но наша душа все равно упрямо продолжает воспринимать образы, а мы продолжаем ощущать символы, даже если теперь они явля­ются научными и математическими. Однако величайшие из наших ученых и математиков воспринимают эти символи­ческие абстракции сознания, как нечто сверхъестественное, эмоциональный фактор в субъекте, ранее принципиально изгнанный из научного исследования, снова возникает так сказать, в объекте».

Развитие, по сути своей, неведомой субстанции неведо­мого и непредставимого единого мира несет с собой конф­ронтацию и дифференциацию; с помощью образов душа ориентируется в мире и адаптирует себя к нему таким спосо­бом, что становится способной к жизни и развитию. По этой причине мы называем эти образы «адекватными миру . Это развитие включает в себя символические образы, в которых видны части единой реальности. Последующий процесс дифференциации сознания, с его дуальной схемой внутрен­него и внешнего, души и мира, рассекает унитарный симво­лический образ на две части: на внутренний, «психический» и на внешний, «физический». Вообще-то, ни один из них не может быть производным от другого, поскольку оба они явля­ются образами-частями изначального символического един­ства, рассеченного на двое. Внешнее дерево является таким же образом, как и дерево внутреннее. Внешнему дереву соответствует» непредставимая часть унитарной реальности, которую можно ощущать в образе только с относительной адекватностью; а внутреннему дереву соответствует часть ощущаемой, живой субстанции, Которая опять же вос­принимается только с относительной адекватностью. Мы не можем воспроизвести внутренний неполный образ дерева из дерева внешнего, потому что последнее мы тоже воспри­нимаем как образ; мы также не можем произвести внешний неполный образ дерева из проекции внутреннего образа, поскольку этот внутренний неполный образ является таким же первичным, как и образ внешний. Оба они произрастают из первичного символического образа дерева, который более адекватен унитарной реальности, чем его неполные производные, — внутренний и внешний образы, существу­ющие во вторичном,разделенном мире.

Но «первичный символический образ» не сложен для на­шего восприятия и не чужд ему. При определенном состо­янии разума, которого можно достичь разными способами, объект «vis-a-vis» трансформируется для нас. Термин partici­pation mystique имеет почти такое же значение, но был придуман для чего-то, очень далекого от ощущений совре­менного человека. Когда вещь, пейзаж или произведение искусства, оживает или «становится прозрачной»,7 это озна­чает, что она трансформировалась в то, что мы называем ^унитарной реальностью». То-, что мы видим, становится символическим» в том смысле, что оно говорит с нами по-но­вому, открывает нам что-то неведомое, само становится чем-то совершенно другим: категории «бытия» и «значения» совпадают.

Приводимый ниже отрывок из «Дверей Восприятия» Хаксли поможет понять, что я имею ввиду. Психическая тран сформация, искусственно порожденная наркотиком меска­лином, приводит автора к символическому восприятию единой реальности.

«Теперь перед моими глазами был уже не просто необыч­ный букет цветов. Я видел то, что видел Адам в утро своего рождения — чудо, поток мгновений обнаженного бытия.

«Это приятно?» — спросил кто-то. (В ходе этой части эк­сперимента все разговоры записывались на диктофон и у меня была возможность освежить свои воспоминания о том,

что говорилось).

«Это не приятно и не неприятно», — ответил я. «Это просто есть».

«Istigkeit» — не это ли слово так любил Меистер Экхарт. «Естие». То самое бытие, о котором говорит платоновская философия, — с той лишь разницей, что Платон совершил огромную, смешную ошибку, отделив Бытие от становления и отождествив его с математической абстракцией Идеи. Он, бедняга, так никогда и не увидел охапки цветов, сияющих своим собственным внутренним светом и почти дрожащих от напряжения значимости, которой они были заряжены; он так и не понял, что эта столь ярко обозначенная розой, ирисом и гвоздикой вещь была, не больше и не меньше, тем, чем они и были — мимолетной и, в то же самое время, вечной жизнью, постоянным исчезновением и, одновременно, чистым Бытием, охапкой мельчайших, неповторимых частиц, в кото­рых, в силу какого-то невыразимого и при этом совершенно очевидного парадокса, можно было увидеть божественный

источник всего бытия».8

Похоже на то, что это интуитивное восприятие симво­лизма, предшествовавшего нашему сознанию, оправдывает наши теоретические отклонения. Ибо, оказывается, что видение и создание символического, как архетипического, так и природного, мира в религии, ритуале, мифе, искусстве и празднике включают в себя не только атавистический фак­тор и регенерирующий элемент, порожденные нашим эмоциональным зарядом. В определенном смысле они ха­рактеризуются тем фактом, что в них виден фрагмент унитарной реальности — более глубокой, более первичной и, в то же самое время, более полной, — реальности, которую мы совершенно не в состоянии объять нашим разделенным сознанием, потому что развитие его функций было ориентировано на предельно конкретное восприятие отдельных частей поляризованной реальности. Дифференцируя соз­нание, мы поступаем примерно так же, как человек, закрыва­ющий глаза, для того, чтобы обострить слуховое восприятие, чтобы иметь возможность «превратиться в слух». В том, что его слух обостряется, нет никакого сомнения. Но отключив другие органы чувств, он воспринимает только сегмент общей, доступной чувствам, реальности, которую мы ощу­щаем более адекватно и полноценно только тогда, когда не просто слышим ее, но также и видим, осязаем, обоняем и пробуем на вкус.

В символической унитарной реальности нет ничего мистического, и она не находится за пределами наших ощу­щений; это мир, который воспринимается там, где рассло­ение на внешнее и внутреннее, проистекающее из разде­ления психических систем, либо еще не вступило в силу, либо уже не действует. Это подлинный, завершенный мир трансформации, такой, каким его воспринимают творческие люди.

II

Каждый трансформативный или творческий процесс включает в себя стадии одержимости. Быть тронутым, увле­ченным, завороженным — означает быть чем-то одержимым; без этой завороженности и связанного с ней эмоционального напряжения невозможны никакая сосредоточенность, никакой длительный интерес, никакой творческий процесс. Любая одержимость может быть справедливо истолкована и как однобокость, узость мышления, и как его активизации и углубление. Исключительность и радикальность такой «одержимости» представляют собой как преимущество, так и опасность. Но тот, кто не рискует, никогда не достигнет ничего великого, хотя «готовность рисковать», заложенная в мифе о герое, предполагает гораздо большую свободу, чем та, которой на самом деле обладает подавленное эго. Дея­тельность автономных комплексов предполагает разъ­единенность души, интеграция которой является бесконеч­ным процессом. Индивидуум совершенно не властен над миром и коллективным бессознательным, в которых он живет; самое большее, что он может делать — это ощущать и интегрировать все новые и новые их составные части. Но неинтегрированные факторы являются не только причиной беспокойства; но и источником трансформации.

Зерна трансформации зреют не только в «великом со­держимом мира и души, судьбоносных вторжениях и архетипических ощущениях; ‘комплексы , неполные души, которые являются не только агрессивными смутьянами, но и естественными компонентами нашей души, играют также и положительную роль зачинщиков трансформации.

Мы уже указывали, что, как правило, индивидуум адапти­рует себя к культурному канону посредством налаживания, связи между комплексами и архетипами. По мере развития сознания, связь души ребенка с архетипами постоянно заме­няется личными отношениями с окружением, а связь с вели­кими архетипами детства преобразуется в архетипический канон господствующей культуры. Это происходите результа­те усиления ориентации на эго, сознание и окружение. Мир детства, с его тяготением к общности, непосредственному контакту с «я», подавляется в угоду нормальной адаптации. И в творческом человеке возникает связь между личными ком­плексами и архетипическими образами. Однако, в отличие от нормального человека, у творческой личности эта связь не ассимилируется посредством адаптации к принципу реаль­ности, представленному культурным каноном.

Мы знаем, что психоанализ пытается доказать, будто творчество происходит от структурного дефекта. В порядке упрощения это можно было бы назвать чрезмерным либидо, которое приводит к тому, что личность не реализуется в своем детстве и задерживается в нем. Все применимые к обычному человеку схемы — доэдипова зацикленность бо­язнь кастрации, образование суперэго и эдипов комплекс — без всяких изменений применяются и к человеку творческо­му; но чрезмерность его либидо и его предполагаемая «сублимация» объявляются причинами ненормального раз­решения его детских проблем и его достижений. С этой точки зрения творческий человек представляется весьма двусмыс­ленным вариантом человеческой природы; он фиксируется на детстве и никогда не выходит из донаучной стадии символизма. Тогда получается, что сублимация и признание коллектива означают готовность художника помочь всем на­слаждаться своим очень хорошо скрываемым инфантилиз­мом. Это называется вторичным развитием. В искусстве люди дают выход своим собственным детским комплексам, глядя, как Эдип, Гамлет или Дон Карлос убивает своего собственного отца. (Но даже у нормальных людей эти схемы, в данном случае толкуемые личностно, связаны с гораздо более глубокими архетипическими комплексами.)

И все же, вопреки мнению психоаналитиков, разница между творческим и нормальным человеком заключается не в избытке либидо, а в интенсивном психическом напряжении, которое с самого начала присутствует в творческом челове­ке. На самой ранней стадии в нем проявляются особое оживление бессознательного и такая же сильная ориентация на эго.

Это сильное психическое напряжение и страдающее от него эго отражаются в особого рода обостренном восприятии творческого человека. Как правило, оно проявляется у него уже в детском возрасте, но это обостренное восприятие не тождественно рефлектирующему сознанию преждевремен­но развившегося интеллекта. Детскость творческой личности как нельзя лучше выражают слова Гельдерлина: «und schlummert wachended Schlaf» («и дремлет, грезя наяву11).9

В этом состоянии обостренного восприятия ребенок открыт миру и переполняющей все унитарной реальности, которая захлестывает его со всех сторон. Представляющий собой одновременно и надежное укрытие, и открытое прост­ранство, этот сон наяву, в котором нет таких понятий, как внешнее и внутреннее, является бесценным даром творчес­кого человека. Это период, в котором за любой болью и любой радостью стоит целостный и неразделенный мир, бесконечный и непостижимый для эго. В этом детском ощу­щении содержимое каждой личности связано с надличност­ным архетипическим содержимым и, с другой стороны, надличностное и архетипическое всегда располагаются в личности. Как только мы понимаем, что это значит -ощущать такое единство надличностного и личного, в котором эго и человек все еще являются одним целым, мы начинаем заду­мываться над тем, каким образом, способом и методом можно преодолеть и забыть это фундаментальное ощуще­ние, подобно тому, как обычный человек успешно проделы­вает это с помощью образования; и мы перестаем восхи­щаться тем, что творческий человек задержался на этой

стадии и в этих ощущениях.

С детских лет творческая личность заворожена этим ощу­щением унитарной реальности детства; она вновь и вновь возвращается к великим иероглифическим образам архетипического бытия. Впервые мы увидели их отражение в колодце детства, и там они и останутся до тех пор, пока мы не вспомним о них, не заглянем снова в колодец и не отыщем их снова, вовеки неизменных.

Действительно, все нормальные тенденции присутствуют и в творческом человеке; он реализует их до определенной степени но его индивидуальная судьба прерывает его нор­мальное развитие. Поскольку его природа не дает ему за­вершить нормальное развитие обычного человека, с его врожденной способностью приспосабливаться к реальности, то даже его юность, зачастую, является ненормальной, как в хорошем, так и в плохом смысле этого слова. Его конфликт с окружением начинается еще в раннем возрасте и отличается патологической остротой, ибо именно в детстве и юности творческое и ненормальное, или патологическое, тесно свя­заны друг с другом. Ибо, в противоположность требованиям культурного канона, творчески.й человек держится за архетипический мир и свою изначальную бисексуальность и целостность, или, иными словами, за свое я .

Этот комплекс творческого человека в первый раз прояв­ляется в зацикленности на детской компании, на судьбонос­ных персонажах, а также местах детства. Однако в данном случае, даже в большей степени, чем в детстве других людей, личное перемешано со сверхличностным, конкретная мест­ность с невидимым миром. И это не просто детский мир, это истинный, настоящий, или, как его называл Рильке, откры­тый» мир.

Ребенок, измены тайной жертва,

любви — тирана становясь рабом

над будущим своим утрачивает власть.

После полудня, оставленный в покое,

он все слоняется меж зеркалами

и всматривается в них,

терзаясь собственного имени загадкой

и вопрошая «Кто я? Кто я?»

Но вот вернулись домочадцы,

нарушили и подавили то, что вчера

доверили ему окно, тропинка, запах пыльного комода.

Он — снова собственность родни.

Побеги вверх потянутся.

Вот также и желанье

из клубка семьи однажды вырвется, покачиваясь в воздухе

прозрачном. Лучистый взгляд ребенка, устремленный ввысь,

Тускнея день за днем в подвале, куда привычно заперт он

роднею,

Находит лишь собак да более высокие цветы,

И время замирает, — и снова начинает бег.10

Но открытость — в данном случае мы говорим о мальчике, творчество которого легче понять, чем творчество девочки — всегда совпадает с женственностью. У творческого человека этот женский принцип, этот мотив трансформации, который у нормального взрослого человека проявляется, как «анима», как правило, ассоциируется с образом матери.11

Он делает ребенка восприимчивым, открытым как стра­даниям, так и величию и мощи мира; он не дает пересохнуть бьющему из него источнику. Не составляет никакого труда понять, что такой комплекс должен быть насыщен конфлик­тами и осложнить адаптацию, если только природа не проявила особую милость в сочетании его элементов.

В любом творческом индивидууме, вне всякого сомнения, с самого начала выделяется компонент восприятия, но мы не должны забывать, что тот же компонент превалирует и в ребенке, и зачастую только в ходе ожесточенной борьбы он подавляется образованием, ориентированным в половом отношении на однобокие культурные ценности. Но, с другой стороны, сохранение определенной восприимчивости, в то же самое время, является сохранением индивидуальности человека, его осознания собственного «я» — воспринятого, как ноша, как миссия или как необходимость — которое вступает в конфликт с миром, с общепринятыми нормами, с культур­ным каноном, или, в соответствии с древними правилами мифа о герое, с традиционным образом отца. И, поскольку доминирование изначально первичного архетипического мира сохраняется и не заменяется доминированием мира культурного канона, развитие личности и сознания творчес­кого человека идет по иным законам, чем развитие человека нормального.

Доминирование архетипа матери у огромного количества писателей и художников не адекватно объясняется отно­шениями ребенка сего конкретной матерью. Мы находим как хорошие, так и плохие отношения; мы видим матерей, умерших молодыми, и матерей, доживших до глубокой ста­рости; среди матерей нам встречаются как выдающиеся, так и незначительные личности. Психоаналитики признают, что причина доминирования архетипа матери заключается в том, что определяющим фактором являются отношения с матерью, в которых находится с матерью эго ребенка, а не взрослого человека. Но отношения маленького ребенка с его матерью формируются архетипом матери, который всегда смешивается с образом матери, субъективным образом ощу­щения конкретной матери.

В ходе нормального развития значение архетипа матери уменьшается; обретают форму конкретные отношения с кон­кретной матерью и с их помощью индивидуум развивает способность к налаживанию отношений с миром и собрать­ями. Там, где эти отношения ослаблены, возникают неврозы и зацикленность на фазе изначальных отношений с матерью, когда отсутствует что-то, необходимое для здорового разви­тия индивидуума. Но если архетипический образ матери остается доминирующим, а индивидуум при этом не ста­новится больным человеком, то мы имеем дело с одним из фундаментальных комплексов творческого процесса.

Мы уже указывали на значение архетипа матери для твор­ческого человека; здесь я только хочу подчеркнуть, что До­брая (или Грозная) Мать, помимо всего прочего, является символом определяющего влияния архетипического мира, как целого, влияния, которое может доставать до биопсихического уровня. Превалирование архетипа Великой Матери обозначает превалирование архетипического мира, который является основой всего развития сознания, мира детства, в котором филогенетическое развитие сознания и эго онтоге­нетически повторяется на основе первичного архетипическо­го мира.

Переход от личностного комплекса через исключительно архетипический мир фантазий к сознанию, как правило, приводит к ослаблению тяготения индивидуума к цельности

в пользу развития эго, следующего за культурным каноном и коллективным сознанием — суперэго традиций предков и интроекцированного сознания. Однако творческий человек заклеймен своей неспособностью отказаться от тяготения его «я» к цельности в угоду адаптации к реальности окру­жения и доминирующим в нем ценностей. Творческий чело­век, подобно герою мифа, вступает в конфликт с миром отцов, то есть с доминирующими ценностями, потому что в нем архетипический мир и направляющее его «я» являются такими мощными, живыми, непосредственными ощуще­ниями, что их просто невозможно подавить. Нормальный индивидуум освобождается от миссии героя образованием, ведущим его к отождествлению с архетипом отца, и, в результате, становится лояльным членом своей патриар­хально настроенной группы. Однако неопределившееся, мя­тущееся эго творческого человека, с его доминирующим архетипом матери, должно встать на достойный подражания архетипический путь героя; оно должно убить отца, низверг­нуть устоявшийся мир традиционного канона и отправиться на поиски таинственного учителя, того самого «я», которое так трудно ощутить, неведомого Небесного Отца.

Если подходить к творческому индивидууму с мерками приземляющего анализа, то, вне зависимости от биографи­ческих подробностей, у него почти неизбежно будут обнару­жены зацикленность на матери и отцеубийство, то есть, эдипов комплекс; «семейная романтическая история», то есть поиски неизвестного’отца; и нарциссизм, то есть сохранение повышенного внимания к самому себе в противоположность любви к окружающим и внешнему объекту.

Отношение творческого человека к самому себе включает в себя живучий и непреодолимый парадокс. Этот тип врож­денной восприимчивости заставляет его очень остро переживать собственные личные комплексы. Но в силу того, что он всегда ощущает свои личные комплексы вместе с их архетипическими соответствиями, то это его страдание с самого начала является не только частным и личным, но и, по большей части, бессознательным экзистенциальным страданием от фундаментальных человеческих проблем, ко­торые группируются в каждом архетипе.

Соответственно, индивидуальная история каждого твор­ческого человека почти всегда балансирует над пропастью

болезни; в отличие от других людей, он не склонен залечивать личные раны, полученные в ходе развития, с помощью все большей адаптации к коллективу. Его раны остаются открытыми, но страдание от них достигает глубин, из которых поднимается другая целительная сила, и этой целительной силой является творческий процесс.

Как гласит миф, только исстрадавшийся человек может быть целителем, врачом.12 Благодаря своим личным стра­даниям, творческий человек ощущает серьезные болезни своего коллектива и своего времени, в глубине себя он несет регенерирующую силу, способную исцелить не только его, но и общество.

Эта сложная восприимчивость творческого человека увеличивает его зависимость от общего центра, «я», которое своими непрерывными попытками компенсации усиливает развитие и стабильность эго, которое должно стать противо­весом доминированию архетипического мира. В условиях постоянного напряжения между активным угрожающим архетипическим миром и эго, усиленным во имя компен­сации, но не пользующимся поддержкой обычного архетипа отца, эго может опираться только на «я», центр всего индивидуума, который, однако, всегда бесконечно больше самого индивидуума.

Один из парадоксов существования творческого человека заключается в том, что он воспринимает свою привязанность к собственному эго почти как грех по отношению к надличнос­тной силе архетипов, сжимающей его в своих объятиях. Тем не менее, он знает, что только эта привязанность может дать ему и повелевающим им силам возможность обрести форму и выразить себя. Этот фундаментальный факт подтверждает глубокую личную амбивалентность творческого человека, но благодаря ей он достигает индивидуации в своей работе, поскольку, если он хочет существовать, он вынужден вечно искать центр. Если послушная диктату эго-идеала жизнь нор­мального человека требует подавления тени, то жизнь твор­ческого человека формируется как страданием, которое знает само себя, так и настроенным на удовольствие твор­ческим выражением общности, доставляющим наслаждение способностью творческого человека позволять всему, что есть в нем низкого и высокого, жить и обретать форму.

Этот феномен выделения формы из целого не имеет ничего общего с «Сублимацией» в обычном смысле этого слова; попытка свести эту общность к инфантильным компо­нентам также бессмысленна. Как, например, попытка объяснить склонностью к эксгибиционизму тот фундамен­тальный факт, что творческий человек выражает самого себя и что в его работе проявляется существенная часть его индивидуальной субъективности. Подобное приземленное толкование не более оправданно, чем грубая и абсурдная попытка объяснить привычку Рильке «годами носить материал при себе, прежде чем придать ему окончательную форму и .расстаться с ним» с помощью анально-сексуальной теории.

Ибо те установки, которые в младенце и ребенке появля­ются на физическом плане, как универсальные человеческие феномены, а в больном человеке фиксируются на этом плане в форме извращений и симптомов, в творческом чело­веке прекращают либо вообще, либо по большей части, вы­ражаться на этом плане. Они достигают совершенно другого и нового уровня психического выражения и значения; они не только несут в себе иной смысл, но и сами становятся иными.

Почти сорок лет тому назад Юнг установил, что предрас­положенность ребенка обладает не полиморфной, а полива­лентной устойчивостью, и что, как он выразился, «даже у взрослого человека остатки детской сексуальности являются зернами жизненно важных духовных функций».14 Сегодня, по причинам, которые слишком долго объяснять, я пред­почитаю говорить не о детской сексуальности, а о детских ощущениях на плотском плане. Подобные ощущения всегда содержат в себе как архетипические, так и земные факторы. Ибо для ребенка, как и для первобытного человека, не су­ществует чего-то такого, как «чисто» плотский фактор; его ощущение унитарного мира регулярно включает в себя то, что мы потом назовем символически важными элементами.

Нормальному индивидууму доступны те же ощущения, например, на сексуальном плане, где личное и архетипичес- кое, плотское, психическое и духовное ощущаются, как нечто единое, по крайней мере, на какое-то мгновение. Это усилен­ное ощущение единства аналогично ощущению ребенка и творческого человека. Творческий процесс — синтетичен, а именно: надличностное, то есть вечное, и личное, то есть мимолетное, сливаются и происходит нечто уникальное: веч­ное творчество реализуется в эфемерном произведении. Задумайтесь: все исключительно личное — мимолетно и не­значительно; все исключительно вечное — изначально нас не касается, потому что нам недоступно. Ибо каждое ощущение надличностного является ограниченным откровением, то есть проявлением соответствующим возможностям нашей, подобной сосуду, способности к пониманию происходящего.

Для творческого человека это фундаментально — вне зависимости от того, осознает он это или нет. Он открывает себя надличностному; можно выразиться даже точнее — только творческий человек и открыт надличностному, он не ушел из детства, в котором открытость надличностному является чем-то самим собой разумеющимся. Следует добавить, что это не имеет ничего общего с интересом к детству или осознанным знанием этого факта. То, что в творческом человеке всегда считалось проявлением детс­кости, как раз и является его открытостью миру,.открытостью тому, что мир каждый день создается заново. И именно это заставляет его постоянно помнить о его обязанности очищать и расширять себя, как сосуд, адекватно выражать то, что наливается в него, и смешивать архетипическое и вечное с индивидуальным и эфемерным.

Например, у Леонардо, Гете, Новалисе или Рильке, обре­тают новую жизнь ощущения ребенка, в нормальном челове­ке безмолвствующие, и архетип Великой Матери, нормаль­ному человеку известный только из истории примитивных народов и религии. Они больше не совпадают с архаическим образом первобытного человека и включают в себя все пос­ледующее развитие человеческого сознания и духа. Образ архетипа матери, которому придана творческая форма, всег­да проявляет архаические, символические черты, которые отличают и образ матери первобытного человека, и образ матери первых лет детства. Но богиня природы и Святая Анна Леонардо, природа и Вечный Женский Принцип Гете, ночь и мадонна Новалиса, ночь и возлюбленная Рильке — все это новые творческие формы Единого; все это новые высшие и абсолютные формулировки. За ними стоит «вечное присутствие» архетипа, но, также, и творческий человек; в этом и заключается его достижение — ощутить эту «вечность» и придать ей форму, как чему-то, вечно меняющемуся и принимающему новые формы, и посредством чего, в то же самое время, меняется его эпоха и он сам.

Один из фундаментальных фактов творческого существо­вания заключается в том, что его достижения объективно важны для цивилизации и, в то же самое время, они всегда представляют собой субъективные фазы индивидуального развития, индивидуализации творческого человека. Душа упрямо продолжает творчески «плыть против течения» нор­мальной непосредственной адаптации к коллективу; но то, что начинается, как компенсация личного комплекса архетипом, приводит к постоянному возбуждению архетипического мира в целом, который с этого момента уже не вы­пускает творческого человека из своих объятий. Один архетип ведет к другому, с ним связанному, чтобы постоянно возникающие новые претензии архетипического мира могли удовлетворяться только через постоянную трансформацию личности и творческие достижения.

Из-за того, что творческий индивидуум включается в эту постоянную борьбу с архетипическим миром или, скорее, становится ее объектом, он превращается в инструмент архетипов, которые в форме комплексов присутствуют в бес­сознательном соответствующего коллектива и абсолютно необходимы коллективу в качестве компенсации.15 Однако, несмотря на значимость творческого человека для своего времени, он далеко не всегда добивается непосредственно­го влияния, не говоря уже о признании современников. И вот это несовпадение, которое ни в коей мере не лишает твор­ческого индивидуума его важнейшей функции в обществе, неизбежно принуждает его сохранять свою автономию в кол­лективе и, поистине, бороться за нее. Таким образом, как субъективная, так и объективная, описанная нами, ситуация заставляет творческого человека сосредоточиться на самом себе. Его проистекающая из этого отстраненность по отно­шению к окружающим его собратьям, может быть легко не­верно истолкована, как нарциссизм. Но мы должны научиться видеть разницу между плохой адаптацией невротика, зацикленность которого на эго делает его практически неспо­собным к общению с другими людьми, и плохой адаптацией творческого человека, зацикленность которого на своем «я» мешает его отношениям со своими собратьями.

Символизм творческого процесса содержит в себе нечто, регенерирующее данную эпоху; он представляет собой под­готовленную для посева почву будущего развития. Но это возможно исключительно потому, что результат творческой работы не только индивидуален, но и архетипичен, он явля­ется частью вечной и неистребимой унитарной реальности, поскольку -в нем по-прежнему едины материальное, психическое и духовное.

Творческий процесс, осуществляющийся в условиях на­пряженности между бессознательным и сосредоточенным вокруг эго сознанием, представляет собой прямую аналогию с тем, что Юнг описал как трансцендентальную функцию. Иерархия творческих процессов основывается на различной степени вовлеченности в них эго и сознания. В том случае, когда бессознательное создает что-то без участия эго, или когда эго остается исключительно пассивным, достигается низкий уровень творчества; этот уровень растет с увеличе­нием напряжения между эго и бессознательным. Но транс­цендентальная функция и объединяющий символ могут появиться только там, где существует напряжение между стабильным сознанием и «заряженным» бессознательным. Подобный комплекс, как правило, влечет за собой подав­ление одного из полюсов: либо победу стабильного соз­нания, либо его капитуляцию и победу бессознательного. Только если это напряжение сохраняется (а это всегда вызы­вает страдание), может родиться третий элемент — «трансцендентальный» или превосходящий обе противополож­ности и соединяющий их части в неведомое, новое творение.

«Живой символ не может родиться в инертном или плохо развитом разуме, поскольку такой человек будет удовлетво­рен уже существующими символами, предложенными ему установившейся традицией. Новый символ может создать только страстное желание высоко развитого разума, для которого навязанный символ уже не содержит наивысшего согласия в одном выражении. Но, ввиду того, что символ проистекает из его наивысших и новейших достижений и также должен включать в себя глубочайшие корни его бытия, этот символ не может быть однобоким порождением пол­ностью разделенных умственных функций, он должен быть, по крайней мере, в такой же точно степени порождением наиболее низких и наиболее примитивных движений его души. Чтобы это взаимодействие несовместимых состояний вообще стало возможным, оба они должны стоять бок о бок в абсолютно осознаваемом противостоянии. Подобное сос­тояние неизбежно влечет за собой яростный разрыв с собст­венным «я», причем до такой степени, что тезис и антитезис взаимоисключают друг друга, в то время, как эго по-прежне­му вынуждено признавать свое абсолютное участие в них обоих».

Один полюс этого напряжения создается сознанием твор­ческого человека, его волей и желанием сделать дело. Как правило, он знает цель и как к ней идти. Но из бесчисленных рассказов творческих людей мы знаем, что, независимо от их желаний, бессознательное зачастую вламывается со «своими претензиями», которые никак не совпадают с наме­рениями художника. (Приведем лишь один пример: цикл То­маса Манна об Иосифе поначалу задумывался, как неболь­шой рассказ, но потом перерос в длинный роман, потребо­вавший десять лет труда.) Но, несмотря на автономию бессознательного, архетипический мир не занимает враж­дебную полярную позицию по отношению к сознанию; ибо часть сознания творческого человека всегда восприимчива, доступна и повернута к бессознательному. Таким образом, у величайших из творческих людей основное содержимое, подавленное коллективным сознанием, вырывается на поверхность не как враждебная сила, поскольку «я» творчес­кого человека, его целостность, и эту силу превратило в созидательную энергию.

Связь творческого человека с корнями и основой кол­лектива, пожалуй, наиболее красиво выражают слова Гель­дерлина: «Мысли об общинном духе тихо умирают в душе поэта». Но плоды труда творческого человека, как часть его развития, всегда связаны с его «простой индивидуаль­ностью», с его детством, его личными ощущениями, его взле­тами и падениями, склонностью его эго к любви и ненависти. Ибо обостренное восприятие творческого человека позволя­ет ему в большей степени, чем обычному человеку, «познать самого себя» и «пострадать от самого себя». Его устойчивая зависимость от своего «я» защищает его от соблазна кол­лективного эго-идеала, но делает его более чувствительным к пониманию его неадекватности самому, себе, своему «я». Через это страдание, причиняемое ему его тенью, ранами, полученным еще в детстве и с тех пор не затянувшимися (это врата, сквозь которые течет поток бессознательного, но ко­торые доставляют непрерывные мучения эго), творческий человек достигает смирения, которое не дает ему перео­ценивать свое эго, поскольку он знает, что слишком зависит от своей цельности, от неведомого «я» внутри него.

Как его детская природа, так и его неадекватность миру, вечно поддерживают в нем его память о первичном мире и то счастливое чувство, что он может, по крайней мере время от времени, быть адекватным этому миру и восприимчивым к нему. В творческом человеке, восприимчивость и стра­дания, проистекающие из высшей формы чувствительности, не ограничиваются восприятием детского и архетипического миров, а также «реального», «великого», так и хочется сказать «стоящего» мира. Можно быть уверенным, что всегда и везде он будет стремиться открыть это мир заново, заново раз­будить его, придать ему форму. Но он не отыщет этот мир, если будет искать что-то, находящееся вне его; нет, он знает, что его встреча с полной реальностью, с единым миром, в котором все по-прежнему пребывает в «целости», связана с трансформацией его самого в направлении целостности. По этой причине, он должен в любой ситуации, в любом комп­лексе, расчищать тот единственный проход, через который может проникнуть открытый мир.

Но хотя, в особенности у величайших из творческих людей, процесс формирования зачастую идет долго и труд­но, требуя от эго и сознания огромных усилий, встреча с собственной глубиной является, как и любой подлинно тран­сформативный процесс, не актом воли и не чудом, а событием, происходящим по милости Божьей. Это не умень­шает значимости «opus», напротив — увеличивает ее; пос­кольку, в результате загадочного общения с «я», эго, обосно­ванно ли, необоснованно ли, но возлагает на себя ответст­венность за работу, не отрицая своей вины и неготовности.

Хотя творческий процесс зачастую направлен на удо­вольствие и не всегда преисполнен страдания, внутреннее напряжение или страдание души создает проблему, которую можно творчески решить только путем создания произве­дения. В этом страдании, которое творческий человек до­лжен испытывать в своей непрерывной борьбе с бессозна­тельным и самим собой, восходящая трансформация, кото­рая составляет процесс его индивидуации, ассимилирует все недостатки, поражения, неудачи, тяготы, несчастья и болезни человеческой жизни, что обычный человек отбрасы­вает в сторону и относит на счет тени и Дьявола, как отрица­тельных элементов, противостоящих его эго-идеалу.

Но единство эго и «я», которое определяет творческий процесс, как таковой, содержит также зоны оцепенения и хаоса, угрожающие жизни обладающего сознанием челове­ка. В творческой сфере они порождают третий элемент, ко­торый охватывает и превосходит их обоих, и этот элемент есть форма. Обе антитезы участвуют в ней, ибо оцепенение и хаос — это два полюса, соединенные в форме, и форме с двух сторон угрожают склероз и хаотический распад.

Однако негатив исправляется не только узами формы. Ибо творческий человек всегда находит источник роста и трансформации в своей собственной тени и несовершенстве.

Мы перед тем, что беспокоит и пугает нас,

С начала самого в долгу, которого не возвратить.

Смерть — вечная участница создания:

Вот так слагаются неслыханные песни.18

В данном случае, «смерть» означает, как ужас и опасность, так и рубежи человеческой слабости. Она — это все, что причиняет эго страдания и мучения. Восхваляя смерть, как необходимое условие любой трансформации, смешиваю­щей жизнь и смерть, поэт соединяется с самим Богом твор­чества, Богом трансформации, который дарит жизнь и смерть, и сам является жизнью и смертью.

Творческий человек ощущает и себя, и божество, как изменение, как добровольную трансформацию в творении. И поэт говорит и о божестве, и о самом себе, когда он вклады­вает в уста Творца следующие слова:

В моих работах есть порыв,

Меня влекущий к все учащающимся превращеньям.

Рискуя присовокупить к одной несовершенной формули­ровке еще одну, я бы хотел закончить мои заметки анализом одного из стихотворений Рильке. Объяснить смысл стихот­ворения можно только очень приблизительно; но нас может оправдать то, что это стихотворение является уникальным выражением тех отношений, о которых мы сегодня говорили.

Стихотворение, о котором идет речь, это двенадцатый сонет из второй части «Сонетов к Орфею»:

Стремиться к преобразованиям, найти вдохновение в пламени Где, полная перемен, вещь ускользает от тебя; дух — источник, который правит всем земным,

В движении жизни больше всего любит поворотный момент.

То, что достигает долговечности, отвердевает; укрывшись Среди незаметной серости, чувствует ли оно себя в

безопасности?

Погоди, твердой вещи грозит вещь потверже.

Увы — вдали молот уже занесся для удара.

Знание дается тому, кто бьет ключом;

В восхищении, оно ведет его, показывая ему то, что создавалось

в радости

И зачастую решение одной задачи лишь порождает новую.

Восторг от решенной сложнейшей задачи —

Это дитя расставания. И Дафна, преображенная,

Чувствуя себя лавром, хочет, чтобы ты превратился в ветер

О, полюби перемену! О, пусть вдохновит тебя пламя, где исчезает предмет и, обновляясь поет…

Сам созидающий дух, богатый земными дарами, любит в стремлении жизни лишь роковой поворот.

Все, что замедлило бег, навеки становится косным Пусть сокровенно оно, бестревожным себя оно манит.

О, погоди: грозящее сменится вновь смертоносным.

Горе: невидимый молот гремит!

Тех, кто прольется ручьем, с отрадой признает

познанье, и оно их ведет, радуясь зримо и явно, в область творенья, начала которой открылись в конце.

Каждый счастливый удел — дитя или внук расставанья, так изумившего всех. И превращенная Дафна, ставшая лавром, хочет узнать тебя в новом лице.

Один критик написал: «Есть искушение связать это стихотворение со словами Гете о восстанавливающем силы творении”.21

Но вторая строфа этого сонета не имеет ничего общего с сущностью Гете, содержащей жизнь и смерть, а основана на апокалиптическом видении; это не формулировка аноним­ного принципа, а заявление, сделанное от имени Бога, обратившегося к Святому Иоанну на Патмосе:

Ученость для меня не значит ничего,

ибо я есть огнепад

и взгляд мой расщепляет, подобно молнии.

Гляди, я ему медлить не позволю.

А в строчках:

Найти вдохновение в пламени

Где, полная перемен, вещь ускользает от тебя, нам, вроде бы, слышится отзвук «благословенного жела­ния» Гете, но и здесь Рильке говорит о чем-то другом. Смер­тоносное пламя несет с собой потрясающую метаморфозу, но вещь может превратиться во что-то другое только тогда, когда она удаляется от нас; чудо происходит только тогда, когда «становится невидимым».

Мы противопоставили отвердению и хаосу содержащий жизнь и смерть принцип трансформации. Данное стихотво­рение возносит эти антитезы в царство невидимого; пламя пожирает их субстанцию, о чем Бог и говорит Иоанну на Патмосе:

И я попробовал одну из их вещей,

чтобы проверить, нужна ли мне она —

То, что горит, то — настоящее.23

Вещь доказывает свою подлинность только самопожерт­вованием, только смертью в испепеляющем пламени. «Стремление к преобразованиям” (дословно; «волевое желание преобразований»), о котором идет речь в первой строчке, доступно только тому, кто полностью готов к само­пожертвованию. Ибо трансформация, явление, которое происходит вопреки всякой воле, может быть «вызвана усилием воли» только тогда, когда имеет место готовность умереть. Человек, способный на глубокое озарение, знает, что подлинная жизнь проживается не произвольно, а управ­ляется тайными нитями невидимых образов: «Ибо, мы в образах живем по настоящему»;24 но даже это утверждение кажется слишком уж определенным, слишком уж «долговеч­ным», поскольку «в движении жизни» божество больше всего любит «поворотный момент».

В данном случае, пламя и жертвоприношение не означа­ют ничего враждебного миру и земле, впрочем (хотя мы и использовали это слово), они не означают и жертво­приношение в его обычном смысле. В данном случае, их значение близко значению иудейского корня слова жерт­воприношение: а именно «подходить ближе», при­ближаться к Богу. Во время этого приближения к Богу душу и охватывает пламя, но этот смертоносный жар как раз и является поворотным моментом, в котором жизнь произрас­тает из смерти. Ибо бытие в точке поворота жизни, как стран­но и глубоко метафорически сказано в стихотворении, явля­ется также и бьющим ключом. Созидающий дух-источник обожает момент поворота жизни и Знание дается тому, «кто бьет ключом».

Подобно акту воспроизводства, в важнейшем, творческом акте, «бьющем ключе» содержатся как жертвоприношение и приближение, так и совпадение жизни и смерти. Точка, нахо­дящаяся точно посередине между двумя полюсами, точка, в которой напряжение порождает третий более высокий эле­мент, и является «моментом поворота». Этот постоянно бьющий ключ есть вечная метаморфоза и, подобно жизни и смерти, он также есть вечная жизнь, в которой нет ничего вечного. Именно непроизвольный характер этого потока рас­крывает благодать трансформации, которая, как бы появив­шись издалека, проникает в человека и проходит сквозь него. Таким образом, творческий человек осознает себя, как «устье», сквозь которое проходит то, что родилось в самых глубинах земной ночи. В этом потоке творчества происходит нечто очень важное, что не воплощено в своем источнике, поскольку он есть «тайна», или в творчестве, поскольку оно временно и потому обречено на смерть. Только та точка источника, в которой поток вырывается из тьмы на свет и является, одновременно и тьмой, и светом, является пово­ротной точкой перехода и метаморфозы. Ее нельзя найти и зафиксировать; в любой момент она является творением из ничего, независимым от своей истории, и, будучи чистым настоящим, она независима, как от своего прошлого, так и от будущего.

Это тот самый поток, в котором «Знание дается». Это знание включает в себя Божье знание известного; но в нем тот, кто бьет ключом, чувствует также и возбуждающую его силу. Точка поворота и бьющий ключ — это дуальность, стол­кнувшаяся с дуальностью любящего и знающего Бога. Но в этой высшей драме любви Бога и человека, в этой драме творчества, тот, кто поворачивается и преображается, тот, кто бьет ключом, не является партнером божества; он — среда, через которую проходит божество, он — его уста и выражение. Ибо то, что поворачивается в нем и бьет из него, есть само божество. И, тем не менее, это знание земного все же несет в себе библейское чувство воспроизведения — связь, настолько фундаментальную, что даже зоолог, кото­рый слишком далек от иудейской Библии, чтобы считаться человеком непредубежденным, пишет: «Встреча, которая ведет к воспроизводству, предполагает наличие простейше­го «знания» общности, поиск существ того же самого вида»

Это та же самая драма, которая разыгрывается между божественным знающим и земным знаемым, который в своем потоке жертвоприношения и является, и становится творческим. Ибо то, что происходит сейчас, происходило и на заре времени: в момент сотворения мира. Поэтому:

… оно ведет его, показывая ему то, что создавалось

в радости

И зачастую решение одной задачи лишь порождает новую.

И снова, в ходе этого первичного акта обретения творчес­тва, акта сотворения мира, достигается тот «поворотный мо­мент», в котором как творец и творение, так и зачатие, рож­дение и обретение творчества сливаются друг с другом. Творческий процесс есть как возникновение и рождение, так и трансформация и возрождение. Как сказали китайцы: «Трансформация есть созидание».26

Восторг того, кто бьет ключом, отражается в спокойствии творения. Постоянное самообновление и зависимость от милости того, кто вечно бьет ключом, — это человеческая метафора вечного возрождения всего, что было сотворено. Восхитительный бессмертный фонтан творчества бьет в че­ловеке точно так же, как и в природе; воистину, только пог­рузившись в поток творчества, человек становится частью природы, еще раз присоединяется к «единой реальности» бытия, в которой никакая долговечная не может долго сущес­твовать, ибо все в ней является трансформацией.

Гераклит сказал: «Душа живет по своему собственному Закону (Логосу), который расширяется сам по себе (то есть, растет в соответствии со своими потребностями)».

Эти слова выражают то, что Филон и Отцы Церкви ска­зали о Логосе, рожденном из души, и что мистики знали о воспроизводящем слове и Святом Духе речи; но архетипи- ческое значение этого творческого заявления отличается большей глубиной. Как библейский миф о сотворении мира словом Божьим, так и «магия слова», известная нам из примитивной психологии, воплощают это странное единство речи, знания и зачатия-творения. Эта идея творящего слова проистекает из одного из самых глубоких ощущений челове­чества, осознания того факта, что в поэте «говорит» творчес­кая, психическая сила, неподвластная индивидуальному че­ловеку. Образы, рвущиеся из застрявшего внизу человека, песня, являющаяся их словесным выражением — это твор­ческие источники всей человеческой цивилизации;28 и основ­ная часть любой религии, искусства и обычая изначально порождена этим таинственным феноменом творческого единства в человеческой душе. Примитивный человек считал это творчество души магией и был прав, потому что оно преобразовывает и будет вечно преобразовывать реаль­ность.

Основным архетипическим образом этой творчески пре­образованной реальности является самодвижущееся колесо вечности, каждая точка которого есть «момент поворота», который «зачастую решением одной задачи лишь порождает новую». Ибо, один из парадоксов жизни заключается в том, что в ее творческой реальности, «бытие» есть чистое настоя­щее, но все прошлое впадает в это бытие, в то время, как все будущее вытекает из него подобно ручью; стало быть, это точка одновременно является и точкой поворота, и точкой покоя. Эта точка бытия, нулевая точка творческого мистицизма29 — это пропуск в творении, в котором сознание и бессознательное на мгновение становятся творческим единством и третьим элементом, частью единой реальности, которая почти «застывает» в восторге и красоте творческого момента.

Но стихотворение продолжается:

Восторг от удачно решенной сложнейшей задачи

это дитя расставания

Это значит, что любая проблема в сотворенном мире, даже та ее часть, что вызывает наибольший восторг, зиждет­ся на расставании, на уходе из вечности совершенного круга в предельность и историческую реальность прошлого, насто­ящего и будущего — в смену поколений. Здесь смерть созда­ет разрыв, создает огромную проблему и может быть прео­долена только в момент творчества. И восторженно пройти через творение означает создать смертоносные разрывы, которые обозначат конечность бытия по сравнению с веч­ностью. Стало быть, любое рождение покоится на смерти, точно так же, как все пространство покоится на разрыве, и быть ребенком, в любом случае, означает быть началом, которое является концом чего-то; но этот конец, в то же самое время/является началом, в котором прошлое закры­вается и остается внизу. Ибо, ощущая себя как дитя расста­вания, дитя, в то же самое время, ощущает свое рождение из смерти и возрождение в себе того, что мертво. Оно ощущает себя, как что-то сотворенное, что «зачастую решение одной задачи лишь порождает новую».

Но вращающееся колесо рождений и смертей, в котором все одновременно является и началом, и концом, — это всего лишь обод: главное действие происходит в его центре. И в этом центре появляется «преображенная» Дафна. Бегущая от преследующего ее бога, спасающаяся от него с помощью преображения, душа становится лавровым деревом. Преоб­раженная, она уже — не гонимый беглец; ее преображение — это ничем не стесненное развитие и, в то же самое время, это лавровый венок, венчающий, как поэта, так и бога-охотника.

У пламени из первой строчки стихотворения, в котором вещь обретает спасение путем ухода из долгого бытия в orHeHHoe преображение, в конце стихотворения появляется партнер; вечная беглянка становится деревом, навечно пустившем корни в бытие. Влюбленный в Дафну Аполлон, бог-охотник, вынуждает ее к преображению; и снова мы видим творческую сублимацию души, высшую форму любви. Ибо Дафна, укрывшаяся на высшем уровне своего расти­тельного существования, теперь «чувствует себя лавром». Сейчас она — субъект закона и любви Орфея, о котором Рильке сказал: «Петь — значит просто быть».

Но, поскольку песня — это бытие, то это высшее бытие песни, пленяющей подобную лавру душу, не статично, но в вечном движении. Этот творческий дух песни также «насвистывает там, где его слушают». И хотя то, что поедает­ся пламенем, и то, что бьет ключом, содержится в элемен­тарной природе творчества, душа, преобразованная в процессе этого творения, становится другой и более высо­кой. Она становится партнером божественной песни, о кото­рой сказано: «Дыханье пустоты, дыханье Бога, Ветер». Дафна, пустив корни, хочет только одного — быть пойманной; она жаждет только высшего преображения — себя, Бога, нас.

Дафна, преображенная,

Чувствуя себя лавром, хочет, чтобы ты превратился в ветер.

Примечания

1. Эта работа, впервые опубликованная в 1912 г., вышла в английском переводе Беатрис Хинкель в 1926 г. под названием Psychology of the Unconscious. Четвертое швейцарское издание, в значительной степени переработанное, вышло в 1952 г. под на­званием Symbole der Wandlung: переведено под названием Symbols of Transformation, 1956, vol. 5 of the Collected Works. Psychology and Alchemy: ее основная часть была впервые опубликована в Eranos- Jahrbucher за 1935 и 1936 гг. и вышла, как т. 12 Избранных работ в 1953 г. Transformation Symbolism in the Mass: впервые опубликована в Eranos-Jahrbuch за 1941 г. и переведена в сборнике Psychology and Religion: West and East, vol. 11 of the Collected Works, 1958.

2. William James, The Varieties of Religious Experience.

3. E. Neumann, Zur psychologischen Bedeutung des Ritus.

4. C.G. Jung, A Review of the Complex Theory.

5. В данной работе у нас нет возможности обсуждать причины этой неудачи, которые следует искать, по большей части, среди отклонений в развитии эго.

6. Erich Neumann, Die Psyche und die Wandlung der Wirklichkeitse- benen.

7. Смотри в этом же сборнике статью «Искусство и время».

8. Aldous Huxley, The Doors of Perception, p.17.

9. «At the Source of the Danube», in the Holderlin , p. 169.

10. R.M. Rilke, Correspondence in Verse whith Erika Mitterer, p.35.

11. Смотри в этом же сборнике статью «Леонардо да Винчи и архетип матери».

12. С. Kerenyi, Asklepios: Archetype of the Physician’s Existence.

13. E. Simenauer, Rainer Maria Rilke, Legende und Mythos, p. 596.

14. Jung, Psychic Conflict in a Child, Foreword.

15. См. в этом сборнике «Искусство и время».

16. Юнг, Психологические типы. разд. Символ

17. «То the Poets», p. 163.

18. R.M. Rilke, Correspondence in Verse whith Erika Mitterer, p.85.