Проблема толкования и индивид
Эрих Нойманн
І.
Безумие, страдание, страх, вина, отчаянье — это так называемые болезни, что ставятся под вопрос, и с которыми я сталкиваюсь в ожидании, что я мог бы помочь, и я всегда также ставлю самого себя под вопрос, потому что в таком же или аналогичном положении я страдаю или страдал, как и тот, кто приходит ко мне, и не имею ответа также, как и он сам. Таким образом, речь идет здесь о том, что наша цель — не дать какой-то однозначный ответ, а всегда снова находить индивидуальное решение проблемы. Но болезненное состояние — это только наглядное пояснение человеческого существования в общем, и сомнение в своем собственном бытии у больных людей становится реальностью людей нашего времени, и этим также всегда заново ставит под вопрос мое собственное существование, но и тем самым также взывает к нахождению ответа.
Но когда, с другой стороны, моя собственная постановка вопроса в такой же степени, как и мое прохождение сквозь их становление, которое находится под вопросом, становится таким же или потенциально может быть таким же для прохождения любым другим человеком, это также не есть для меня соответствующим тому, чтобы дать им ответ. Мой опыт в заболеваниях таким же образом, как и в излечениях, а также потере смысла, которая тождественна его обретению, есть неповторимым и индивидуальным. Выдача ответа через призму моего собственного опыта должна привести к тому, что я, со своего иного положения, возможно, сделаю вас больными или благодаря вам стану болен сам. Чувствительность нашего бытия основывается преимущественно на столкновении с индивидуальными отличиями других, и только там, где мы попадаем в общие ключевые фигуры, в которых мы заключены, заканчивается болезнь одного человека посредством другого. Таким образом, для одних я буду казаться абсурдным и мистическим, для других — еретиком и безбожником, еще для кого-то — то ли слишком старомодным, то ли новатором — это все в равной степени как правда, так и ложь. Я также буду учитывать, как и вы сами, что не только вы передо мною, но также и я являюсь обязанным перед вами в качестве задающего вопрос и дающего ответ. То, что для терапии есть, это определяют как перенос и контрперенос, базисом коллективного, через который из ответа также возникает вопрос, и если это случается, тогда эта обоюдность внутренних содержаний сохраняется между нами, из которых сначала может возникать излишество, которое мы переживаем как таковое, что наделяет смыслом. Этот процесс переноса и контрпереноса происходит на поверхности, а его основа напротив есть общность человеческого устройства, которое взаимосвязано и замкнуто с другими в идентичной мировой и жизненной ситуации, как проявляет себя в каждом из нас Адам Кадмон. Это означает, что существует тесная связь между двумя самостями, которые проявляют себя вне эго и как противоположности, и как соучастники. Соучастие в деятельности души зависит от того, способно ли наше бытие, как единство, выдерживать нахождение под вопросом противоположности и допускать получение ответа. Более того, это означает, выдерживать других в такой же степени, как и себя самого. По мере того, как я выдерживал и принимал себя со своими сомнением и отчаяньем, неопределенностью и моим существованием, которое не поставлено под вопрос, я смог выделить для себя задачу в том, чтобы приводить также других безнадежных людей к самим себе. Хорошо знакомый опыт безумия современного человека в неврозе и психозе как единичных случаев, так и в массовых эпидемиях народа — показатель, стоящего в центре внимания современной действительности, упадка всех взаимоотношений, посредством которых происходит толкование. Атомизация отдельного индивида, который бессознателен и беззащитен перед лицом случая или же сам сознательно уподобляется случаю, — это симптом процесса коллективизации извне и изнутри, который в политическом терроре нашего времени ясно проявил себя только внешне. Истинное переживание современного человека, предвиденное теми из немногих, которые жили еще при старых нормах взаимоотношений, — безумие и отчаянье, страх и изоляция, а также чувство деструкции, которое уничтожает бытие всех основ.
Сверхличностное, как дающее толкование, находится в процессе исчезновения. Религии утратили свою эффективность, общество, как естественное единство народа и нации, ликвидировано. Симптомы этих часто описываемых процессов проявляются в равной мере, как в экзистенциальном мировом чувстве, так и в вырванном с корнями сепарированном индивиде. Определить проблему толкования в общем все еще почти затруднительно, так как абсурд человеческого существования кажется настолько очевидным, что он считается наивысшим и самым последним из выдвигаемых человеком притязаний, которое стоит признавать и выдерживать. Этот упадок смысла не является болезнью нашего поколения, а распространяющимся на поколения процессом на Западе, который еще ничуть не достиг своего конца. Фраза Ницше «Бог — мертв» провозглашает крушение патриархального божественного образа, корень которого в современном западном человеке усох. Современный человек имеет слишком много причин для страдания, видит слишком много страдания — его глаза наполнены ужасом. Массовые смерти, до смерти измученное становление миллионов превысили допустимую меру душевной нагрузки. Это понятно
и само собой разумеющееся, что справедливый и любящий Бог больше не представляется для человека чем-то истинным, который бы сопереживал, когда — как одно из многих подобных явлений — миллион еврейских детей были умерщвлены, без того, чтобы вследствие этого уж слишком были скомпрометированы человечность, психологи, теологи, благочестивые люди и неблагочестивые, начиная с Папы и заканчивая коммунистами. Вера в бессмертную душу посредством такого рода событий не усиливается.
Также для религиозного западного человека божественные дали представляются, все более ясно, будущим базовым опытом, таким, что обязательно наступит. Даже те, которые не воспринимают мифологический образ отворачивающегося божественного, поймут, что божественное, которое повернулось к человеку спиной — то же самое, что и человек, повернувшийся спиной к божественному. Но тогда становится очевидным атеистическое ничто в человеческом отчаянии на почве существования.
Западные религии, в истинном смысле слова, более «уравновешивают» это отчаяние современного человека. Оно уже превысило свои масштабы, и не является более им соизмеримо, так как старый божественный образ — а мы не упускаем из виду, что мы его часть, часть божественного образа в человеке — говоря о развитии западного человека, его сознания, его глобального опыта и его опыта человеческого, то есть себя самого, больше не видоизменяется. Все эти священные образы — а они остаются священными, даже там, где они утрачивают для современного человека свою эффективность — соответствуют вечным истинам, но эти истины представляют слишком искушенное бытие современного индивида, которое более не может поддерживаться на плаву.
Но божественные образы есть то, что в определенный момент гарантирует смысл человеческого бытия; вместе с ними появляется возможность для отдельного индивида и группы испытать в жизни остаток безопасности в сверхличностном, не будучи в состоянии непосредственно перенести человеческое состояние бытия. Вершина духовно-душевной направленности тонет. Христианство, буддизм, ислам, иудаизм — похоже, все распадается, и также безрезультатно упорная фиксация на поглощенности только все больше и дальше влечет к крушению.
Эго в раздробленности приходит к состоянию отчаяния, оно страдает от коллективизации, которая разрывает индивида на части, приемлемые к всеобщему потреблению и обычно несущественные, и оно пребывает в условиях, в которых это умышленно замалчивается, чтобы его бессознательное состояние принимало эту власть, не только в России или нацистской Германии при терроре, но и везде. Так как везде восторжествовал западный рационализм и при этом продолжает свое триумфальное шествие, в котором развитое, в рациональном духе, сознание-эго двигается вовне (экстравертируется) с целью преобразования и господства над миром для того, чтобы неизбежно двигаться на встречу индустриализации и коллективизации, которые в свою очередь атомизируют и совершают насилие над индивидом. Такое эго в раздробленности, которое проявляет себя как неспособное переносить нагрузку, оказывается свергнутым в бездну отчаяния. Но эго было на Западе всегда чем-то сакральным, святость и человеческое достоинство которого в высшей степени взаимосвязаны с патриархальным божественным образом западных канонов культуры, а распад божественного образа и катастрофическая опасность западного «я» — по сути одно и то же явление.
Роковое расщепление западного человека, в зияющую бездну которого ми провалились, не началось, как нам хотели внушить, с Декарта и его мыслю, следовательно существую, и не с сепарации рационального эго, которая привела к мировому расщеплению во внутреннем и внешнем, субъекте и объекте. В действительности — это много более ранее явление, оно возникло посредством тщетной попытки Запада радикализировать развитие рационального одновременно с фиксацией на статичном религиозном опыте, в противовес такому развитию, и, более того, изнутри созидательной нуминозности божественного закрепить за историческими открытиями в истории.
Раскол в психическом западного человека базируется на развитии ему характерного фальшивого гуманизма, который вырос из неудачных усилий объединить иудео-христианские верования с греческой философией. Вот такой предстает величественная западная культура, как продукт этого усилия, — она поплатилась за это решающей жертвой, а именно разладом в душе западного человека, греческий рационализм, экстраверсия и эстетическая гармония которого не могла быть объединена с иудео-христианским религиозным опытом.
Западный гуманизм базируется на двух взаимоисключающих точках зрения человека: греческой, согласно которой человек — рациональное существо, мера всех вещей, и иудео-христианской, которая гласит о том, что достоинство человеческого «я» зависит от отношения сына к богу-отцу. Человеческое «я» способно получить надлежащую ему роль автономии и свободы в религиозной иудео-христианской традиции только посредством поддержки в пользу его сыновства по отношению к отцовскому архетипу. Это сыновство эго все же является сакральной связью, таким же образом, как ею является отрыв человеческого эго-сознания от могущественного воздействия бессознательного и природы сакральных явлений.
Две основополагающие черты западного человека становятся очень констеллированными: первая, которая заключается в том, что эго — моральное «я», представитель божественно образной ответственности, согласно тезису: вам следует быть священными, если священен я, вечный, ваш Господь; вторая — человек — индивидуальная душа. Но также эта «душа» образно понималась как некий божественный идеал — идеал, конечно, которому наставления иудо-христианской традиции не обучают. Согласно этому опасному и прямо-таки инфляционному восприятию, «первичный» человек должен был быть, очевидно, более ангелом, чем сам ангел и лучше какого-либо известного нам добра. Правда, это ложное понимание посредством падения «первоначальных» людей и со-падения мира было более чем компенсировано, но все равно осталось притязание к человеку, быть тем, чем он быть не может. То, что он был так сотворен, как он есть, было замято с помощью понятия «грехопадения», согласно которому он нарушил так называемую наивысшую сомнительную райскую заповедь и поэтому есть «порочен с рождения». По этой причине, личностный опыт западного человека посредством связанного с мнимым грехопадением чувства вины катастрофически подорван.
Как развитие сознания является необходимой частью соответствующего развития человечества, также потеря рая, потеря первичного опыта младенчества единства действительности, неизбежна. Теологизация и морализация этих неосознанных человеческих основоположных условий стала причиной проклятия западного человека. В благотворном столкновении западного человека, например, с азиатским становятся в высшей степени понятными эти условия, выходя на поверхность: чувство вины западного человека, как падшего существовать в омерзительном мире. Но с этой основной проблемой, до сегодня активного, опасного положения западного человека, взаимосвязана также и другая — неизменная предрасположенность к быстротечной жизни.
Как эго, мы являемся частью соответствующего коллектива, до которого мы должны дорасти, а также частью сверхличностных групп, и принимаем участие в религии и культуре точно также, как в сверхличностном ходе времени, который искажается в книжках по истории. Как данное человеческое «я», мы являемся выгодными или невыгодными сегментами общества, и воспринимаемся этим сверхличностным образом как некие цель-смысл, которые исчезают, как и собственно сам сверхличностный образ, частью которого мы, как эго, есть. Часть некого народа, часть некого времени — кто бы смог отрицать это закрепление в горизонтали хода времени и был вправе пренебречь им? Отдельный западный человек благодаря этому делает почти невозможным получение ответа на свою смысловую проблему, так как он, как эго, слишком внедряется в абстрактность исторического процесса, для которого служит только инструментом. Он сдается в пользу преходящего, временного, в котором он как «я» для будущего, которое в его конечности предшествует не осуществляющимся целям так, чтобы при этом не заметить, чего он по пути лишается.
Ожидание «конца времени», мессианского времени, как некого потустороннего или некого будущего состояния человечества, которого нужно достигнуть, наделяет западного человека силой для прыжка через самого себя, свою индивидуальность и жизнь, и дает возможность героически придаваться сверхличностному будущему и последующей общине. Настоящее и современный человек находятся непременно в состоянии «падения», «неистинности» — временном состоянии — религиозно, этически, психологически, социологически, политически, — и прыжком в конечное ожидание человек приносит в жертву свою собственную неподлинность.
Данный способ толкования, который опережает человека, настоящее и действительность неким будущим в своей религиозной, секуляризованной форме, также неизмеримо опасен там, где он заставляет человека «ликвидировать» себя самого. Героическая и мученическая самоликвидация, правда, соответствует архетипической основополагающей структуре, иными словами является досточтимой; но эта, как и все позиции, о которых мы сейчас говорим как о чем-то негативном, должны для начала определить свое значение в новом контексте.
Мы должны привыкнуть к тому, что также это «досточтимое» описывает одну из наибольших опасностей, если это не совпадает с путем Авраама, на котором человек, то есть всегда «досточтимый», должен приносить жертву всем богам, чтобы прийти в царствие, под чем подразумевается: «что я явлюсь тебе». Это всегда «явление», но оно не идентично древнему патриархальному божественному образу Запада.
Естественно, что именно поэтому греческое наследие было заимствовано европейцем с такой страстью, потому что это должно было сработать как противоядие от опасности иудео-христианского заболевания западного человека. Но посредством этого противоядия в действительности предельно возросло уже вложенное в иудео-христианскую сферу влияния расщепление человека.
Потому что человек, как мера всех вещей, был тождественным здесь эго-сознанию человека, как меры всех вещей, и этот гуманизм рационального «я» всегда сызнова стимулировался посредством неслыханно большого влияния греческой философии. Но мир этого так называемого гуманного человека является «только-миром» внешнего, который тогда бесспорен в развитии Запада — в противоположность к гению Платона — торжеству рационального, который ввел концепцию абстракции и научно-понятийную реальность. Даже архетип отца в западном образе божественного был урезан. Нуминозно-иррациональное и двойственно-чудовищное еще в Старом Завете, а также в смерти Сына Нового Завета все более и более сливались в развертывающиеся действительности на протяжении западноевропейского развития, а божество было низведено, после потери его изначальной нуминозности, к творцу исключительно наивысшего и наилучшего во всем мире. Развертывание человеческой сферы образности, кажется, состоит только в том, чтобы рационально осмыслить благоразумные законы ее благоразумным творцом созданной природы, и соблюдать их через его, как Сверх-я, по совести данным моральным законам.
Попытка объединить научно-философского наследие эллинизма с религиозно-моральным наследием иудео-христианской традиции окончилась катастрофической победой греческой науки в сознании и в точно такой же степени катастрофической победой иудео-христианских ценностей морали и веры в бессознательном западного человека. В то время как для бессознательного божественный образ превращался все более в носителя наивысших, но только рациональных и моральных ценностей, его нуминозная индивидуальность была выдвинута сначала в образ дьявола, а потом полностью вытеснена.
Изолированное эго-сознание современного западного человека не знает ни о Боге, ни о дьяволе, только о падшей человеческой душе; но в своем бессознательном этот человек захвачен настоящим безмерным чувством вины. Для бессознательного все еще является истинным старый навязанный образ божественного, согласно которому совершенно сотворенный мир был приведен к падению посредством прегрешения человека. Само бессознательное состояние чувства вины делает его архаическим и свирепым, и рационалистическое и изолированное эго разрушается под тяжестью внутреннего толчка этого нападения, навязанного бессознательного чувства вины, особенно когда индивидуальное бытие настолько отягощено извне посредством коллективной цивилизации.
Симптом этого распада является не только философией отчаяния современности, а также везде ощутимым бунтом против чувства вины в общем.
Меня нельзя упрекнуть в том, что я переоцениваю значение «великого индивида» и «творческого человека» для человечества. Но в контексте проблемы толкования современного человека и его потери веры в себя и человечество должно? сделать ударение на чем-то другом, скорее противоположном. Правда, человечество нельзя представить без «великих индивидов», которые его не только продвигают, но и которым обязана культура почти всего сущего, а человечество без религии, без поэзии, без искусства, без философии не было бы самим собой. Но прямо из нашей формулировки становится понятно, что «великий индивид» является только проявлением того, что есть в каждом из нас. Человечество без религии, поэзии, искусства и философии никогда не функционировало, как во времена, когда одиночка был только частью группы и группа еще не выделила его из себя, и также, пожалуй, в будущем времени, в котором группа с новой силой интегрирует индивида — здесь ничего не изменится, так как человек не является Homo Sapiens (человеком разумным), а Homo Creator (человеком творческим); он переживает свою сущность, как творческое бытие, как бытие в общем.
Говорить о упадке человека, когда человеческое восприятие западного человека было доведено до абсурда, — это забавное неверие. Утверждение «Где возрастает опасность, также увеличивается спасающее средство» не выражает никоим образом оптимистическое субъективное желание взгляда на действительность, а произрастает из самого глубинного познания действительности. Конечно, это познание — не есть познание рационального «я», «только-эго» и только сознания, а восходит к знанию о целостном человеке и целостной жизни, что жизнь есть творческое, живущее в каждом человеке, божественное.
Философия отсутствия корня, которая так характерна для нашего времени, является философией вырванного с корнем и одновременно страдающего манией величия эго. Потеря связи выражается посредством «только-эго» лишь в рамках себя, ничего не подозревая о связи с самостью, на которой оно, как «я», тоже основывается, из которой оно происходит, которой оно порождается и в собственном нуминозном ядре которой оно неутолимо переживается. Эта ограниченность «только-эго», которая лишает духа, что воскрешает его как живая душа, толкает потом в принудительном порядке к переживанию опыта тесноты и страха, покинутости и отчаяния. Но потом, в переломный момент, когда индивидуум оказывается в положении, где можно положиться только на свой ум, такое эго стремится к проектированию себя и мира, и забывает, что оно также всегда является неким планом, и это переживается как абсурд, потому что оно по-абсурдному забыло о своей собственной парадоксальности, в которой творчески существует.
За громкой «тревогой» это «я» забыло, что что-то в человеке волнуется о нем самом, и что «тревога» эго — только последствие тревоги, а его тревога перед каким-либо будущим событием — ни что иное, как просто страх. Вследствие этой чрезмерной тревоги — наследия фальшивой западноевропейской совести, эго оказывалось прямо-таки несостоятельным настолько часто потом, когда некое диктаторское чужое «я» отнимало у него эту тревогу.
Какие подозрительные все эти тревожные эго, которые ничего не знают о состоянии отсутствия тревожности, которые шагают в опасность зная о том, что являются «освобожденными от тревоги», потому что некое несокрушимое, которому не нужно волноваться, здесь. Поэтому эта тревога вырванного с корнем эго видит всегда только смерть, но не жизнь, при этом она ничего не знает о смертельно широком качестве самости, которая не считается с потерявшимся «я».
Не поймите меня неправильно. Кто хотел бы опровергнуть это право на тревогу, а кто — значение смерти; но мне кажется, что здесь речь идет о некой фиктивной тревоге современного человека, в которой он придается беспокойству, и о некой фальшивой смерти, которой он страшится. Обе — и эта фиктивная тревога, и эта фальшивая запугивающая смерть — являются такими часто встречающимися, такими закономерными симптомами заболеваний, с которыми мы работаем, что это справедливо выглядит так, чтобы обозначить их как форму выражения некого заболевания личности, которая характерна для современного западного человека.
Вы только подумайте — только для того, чтобы антитеза стала понятной — о образе Лао-цзы, безмятежность которого есть свободой от эго, которое фиксируется на заботящем, а его открытая и беспечная спонтанность существует в согласии с Дао. Когда я выше говорил, что что-то беспокоится в нас, а что-то о нас, таким образом это не является правильным в конечном счете, ибо также это «в нас» есть беспечная тревога, а не заботливая в смысле человеческой заботы. Также здесь присутствует творческая спонтанность истинного ведущего, которого неправильно характеризуют словом «тревога», и когда я беспокоюсь — а я, к сожалению, беспокоюсь слишком часто, — я всегда неправ. Этически, с точки зрения западного человека, в данном случае я абсолютно в нормальном состоянии, так как я беспокоюсь, в лучшем случае, о том, о чем необязательно или не стоит беспокоится. Но от нее так мало пользы, от этой тревоги; она является одним из прямых путей моего только-эго, которые не совпадают с необъятными путями живого. Но там, где я — редко достаточно — пребываю в беспечности, все струится само по себе, проблемы решаются, задачи выполняются, помощь возрастает, как-будто ворота живого впервые начинают открываться, когда я открываю засов моей тревоги.
Я далек от того, что я мог бы и хотел бы вам сказать, имея эту беззаботность, так как ранее я был слишком обеспокоен моей природой или искусственностью; но я знаю о этой неестественности, и именно поэтому также о моей и вашей фиктивной тревоге.
Опасность эго заключается в том, что оно взращивает некий генезис в пределах окружающей среды, в которой оно должно укорениться как мир вещей и условий. Оно формируется посредством этого мира, и очень существенно преобразовывается в творческое эго через культурный канон так, что его самобытность и внутренние взаимосвязи при этом становятся неясными. Но вместе с этим оно также теряет небольшую часть своего созидательного начала, сначала в обращении к прошлому или в переживании прошлого опыта, что оно (эго) якобы было «королевским сыном» и происходит от самости, преодолевая тем самым свое собственное отчуждение, которое рассматривает его в качестве изолированного только-эго. Лишь в отдалении от порабощения только-эго в неком только-мире, «я» возвращает обратно свою самобытность. Но это не означает отступление или изоляцию, но разрыв между подобием эго-самости и единством действительности, в которых более не констатируется противоречие между тем, что есть земное, и что есть божественное.
Речь не идет о какой-либо обусловленности мира, в котором творческая безусловность является жизнеспособной, но также и не о пленяющем характере мира. Пленение существует
во внешней свободе точно таким же образом, как творческая свобода под внешним гнетом. Это не означает, что не всегда нужно будет вести борьбу за свободу созидательного как вовне, так и внутри, но это свидетельствует о том, что эта борьба предопределена с самого начала в пользу творческой свободы.
Человек является чем-то большим нежели атомизированное эго, и его творческое бытие нельзя исчерпать никакой индустриализацией и специализацией. Остается под вопросом то, является ли индивид частью своей группы и культуры и создается ли он посредством культурного канона, ценности и «антиценности» которого становятся для него естественными и воспринимаются как вторая натура. Но отрицательный диагноз нашего времени исходит от до сих пор действующих на Западе ценностей и от того, что сознание принимает каждое нарушение этих ценностей за упадок человека и человеческой культуры. При этом западная культура, которая считает себя единственно верной, является лишь культурой некой маленькой части человечества, и она в действительности не единожды полностью захватывала аутентичное население Запада. Это поверхностное объединенное западное многообразие сейчас собирается подменить одним, все еще смутным единством, проявление бесконечно большого многообразия в культуре первобытных народов всего человечества.
Кто знает о творческой гениальности человека, тот развивался и в глубочайшей древности в рамках примитивной цивилизации до человека уровня Будды, Иисуса, Рембрандта и Баха, и кто знает о гениальности западноевропейского, азиатского, африканского человека, не поверит в то, что человеческая природа не сможет решить грядущие проблемы, а человек, как представитель человеческого духа и человеческих ценностей, придет в упадок.
Какое абсурдное представление, и как далеко уже зашел этот страх, если, как выразился Калер в своей книге о трансформации индивида: «Усиление в экспансии вида и потеря самости индивида есть один и тот же процесс. (англ.)» Ряд негативных причин, которые привели современного человека к кризису, заключаются для него парадоксальным образом «в экспансии человеческого интроспективного опыта», посредством которого возник так называемый «внутренний раскол», главными свидетелями которого являются психоанализ и экзистенциальный опыт. Но в корне ложно воспринимать и заставлять верить, что современная психология послужила причиной или усилила внутреннее расщепление человека. Правда она натолкнулась, так как она исходила от больного современного человека, на его психический раскол, но она прямо проявила также компенсирующие, исцеляющие и интегрирующие силы психики, а глубинная психология в своей схожести с биологией, животной и гормической психологией, и даже физикой имеет тенденцию к тому, чтобы сделать ударение на конструктивных сторонах человеческого и для живого организма в его целостности, типических, синтетических силах, как на основополагающих.
Типичное ложное для Запада развитие эго-сознания, на самом деле, делает современного человека ответственным за расщепление, но никоим образом неизбежно не относится к основополагающей структуре человеческой психики. Наоборот, коллективное бессознательное, то есть психическое архетипическое, является в своем существовании после поражения неким синтезом, некой мировой переработкой человеческого вида, которое всегда как путеводитель, наделяющий смыслом, помогало преодолеть человеческому, как целое в многообразии своих вариантов, бесконечный кризис его бытия.
Это, указывающее путь, психическое на протяжении своего развития выдвигало из своего содержания не только сознание, но и эго, и индивида. А индивид, как творческая единица, принялся сначала за то, чтобы сделать инструментом коллективного не только «экспансию вида», но и прийти также с ее помощью к своей «самости». Так как сначала отношения индивида и общества были действительно полными конфликтов и часто трагическими, но всегда в пользу созидательного для его (общества) существования.
Значит, человек не является исключительно рациональным «только-эго» в целостности своей психики. Он вынашивает в себе самом человечество, как коллективное бессознательное; но контакт человеческого друг с другом и каждого индивида с человечеством является более глубоким и превышает границы только-человеческого. Архетипическое, как нами образованная форма уже является бесформенным образом, в котором мы в случае беды познаем способы, используя его всегда как созидательное явление, которое для нас выступает спонтанным эго. Ибо самость, как центр психики истинного божественного, использует прообразы в творческом процессе, не будучи привязанной к ним. В случае привязки самости, психика была бы обозримой, ее законы познаваемыми, и ни психика, ни самость не были бы созидательными.
Но если в каждом отдельном человеке живет божественное, значит возможна также спонтанность творческого чуда в общем. Диагнозы рационального сознания, репутацией Кассандры которого осуществляется наше время и тревожится наше сердце, являются продуктом только-эго, которое линейно — то есть, якобы логически — мыслит, но при этом никогда не учитывает неисповедимые пути действительности. Так как действительность более чем чудо закона, чудо спонтанного, в добре таким же образом, как и во зле, и чистое знание о человеке и мире должно включать это спонтанное в свою картину мира, и в свою картину будущего человечества.
Уже компенсаторный феномен в целостности отдельного индивида, и более того в бессознательном человечества, компрометирует весь пессимизм только-эго. Ми знаем о спонтанной динамике коллективного бессознательного в истории, которая, по-видимому, проходит сквозь человечество, как, например, возникновение ясности рационального сознания в первом тысячелетии до нашей эры. Мы знаем о переломном моменте новейшего времени, которое сто пятьдесят лет тому назад охватило весь мир и нас вместе с ним, и несмотря на это все еще считается, что это было философией культуры, когда преисполненные страха отстрочили имеющийся негатив прямо в будущее, без какого-либо учета обратной реакции, которая высвобождает каждый болезненный и переломный процесс в человеческой психике как индивидуально, так и коллективно.
Аккомодационная способность человека настолько большая, что перед ее лицом индивиду следовало бы быть исполненным некого, смешанного с ужасом, благоговения. Это невыразимо, что редуцированные, ограниченные люди могут испытывать состояния животного создания и посредством восстанавливающей силы психики могут снова из него выйти, даже сначала не осознавая, что с ними произошло, не в состоянии это обобщить.
Я говорю сейчас не о ужасных повреждениях от тех происшествий, но о созидательной силе человеческого в нас всех, которая точно так же, как она смогла преодолеть опасность внешнего характера, отлично справиться с опасностями внутреннего. Также как землетрясения, наводнения, эпидемии не могут уничтожить человечество, никакой террор, процессы коллективизации или полностью сумасбродные индивиды, которые надолго укоренились в сознании людей, не будут в состоянии это сделать.
Также здесь присутствует связь между Богом и Ноем, через которую в Старом Завете сообщается, и в которой человечеству обещается, что больше никаким новым всемирным потопом человечество не будет истреблено. Эта достоверная для человечества связь, относится, как мне кажется, к существующему между эго и самостью единству. А это единство созидательного божественного, созидательного человеческого и созидательного человека, которым является каждый, — неотъемлемо, потому что оно составляет истинную структуру человека и человечества.
Это глубинное единство человеческого базируется на парадоксальном единстве, в котором оно, чем является индивид, как самость, в известной степени как «его» самость, испытывает родство с самостью каждого другого индивида. Так как если индивидуальность является исключительной формой божественного, для которой эго не транслируется как расщепленная единица, значит тогда самость выступает в качестве внепространственной и вневременной точки пустоты другими словами тождественной «божественному», но никогда «моему божественному». А это божественное самости, которое составляет созидательное бытие человечества в каждом человеке, констеллирует некую глубинную взаимосвязь между людьми, некую взаимосвязь, которая как в личностных явлениях, так и в переносе, стремится к идентификации с мистическим соучастием и изобилием парапсихологических феноменов.
Тесная связь человеческого между собой, а также тождественная связь человеческого с божественным является также связью и человеческого, и божественного с миром. То, что мы называем психическим, Psyche, — это полотно, в котором мирское, человеческое и божественное безраздельно сплетены друг с другом. Наше эго-сознание делает попытку — и должно ее делать — дифференцировать свои части друг в друге, друг с другом и друг от друга, что в глубине самости проявляется как опыт единства реальности.
Также эта глубинная, тесная связь человека с миром основывается на том, что мы называем самостью, и эта созидательная самость постигается в своем расширении, как единстве действительности, и не только в единстве человеческого, но также в единстве человеческого с божественным и с миром. Поэтому отношение человека к миру всегда тождественно его отношению к самости, а восприятие мира является не просто восприятием мира, как божественного, но и человека как чего-то внутри божественного и живущего с божественным. Так как опыт мира, в котором вы реальны, а самость является сведущим в мире «великим опытом», — это созидательное утверждение единства человека с миром в самом божественном бытии.
«Только-мир» чувств является целесообразной структурой нашего сознания; восприятие мира целостным человеком превосходит в каждом «великом опыте» этот только-мир только-эго. Поэтому заболевание, отчаяние и тоска каждого приспособлены к только-миру, как к части мира, то есть к такому себе изолированному бытию. В каждом живом взгляде, в каждом живом контакте содержится изобилие жизни, которое преодолевает деградировавший только-мир нашего изолированного только-эго в некой бесконечности. И мы не нуждаемся ни в каком посвящении в таинство единства действительности, так как мы с самого начала в него посвящены и это так, даже если мы об этом не знаем. Поэтому выражение Лао-цзы, в противовес к западному заблуждению, имеет столько веса, который сказал: «Кто в своей самости почитает мир, / тому действительно можно его доверить. Кто в своей самости любит мир, / тому действительно можно его вручить.»
Но отклонение мира, как падшего, идентично отклонению человека, как также некого падшего, и этот сам себя не уважающий и не развивающейся человек вместе с тем не почитает и не любит мир, а также божественное в себе и в нем.
Таким образом возникает проблема так называемого «отпадения от Бога», как проблема «отпадения человека от самого себя», и когда мы говорим о расщепленном бытии или его «только-эго-бытии», тогда остановимся на точке зрения, ссылаясь на многие факты, что это было бы отпадением от божественного под современной маской. Кажется бесспорным в положении современного человека, как рационального только-эго, быть атеистом, и характерные для него страх и отчаяние, в которых он утвердился, можно ясно истолковать через концепцию «бездна ада», в которую он свергнут вследствие своей греховности и потери Бога. То, что этот «падший» человек считает себя свалившимся в мир, относится и к подобной ситуации ада, в которой мир и природа оказываются первично враждебными.
Но человек может, потому что он живет, никогда не быть отдаленным от божественного, которое — даже если он не знает о нем — составляет ключевое ядро его бытия. Именно рациональное только-эго, которое в своем отчаянии, по-видимому, ищет безвыходные пути, которые являются возможными выходами или ложными путями, остается ищущим даже тогда, когда соединено с творческим базисом человека. И даже так называемый губительный процесс коллективизации, который сокращает отдельного человека к полезной части его возможностей, содержит в себе созидательное.
Так как то, чего мы опасаемся как атомизации современного человека, является практически началом новой революции. Эксплуатируемый, безучастный, считающий себя бессмысленным человек — это революционер будущего, даже тогда, когда ему следовало бы форсировать принятие во внимание своего бытия, как человека, хотя бы посредством своего отказа. Коллективизация — это только пока примитивное и недифференцированное начало некого будущего развития ко-индивидуальности. То, что в научной работе необходимость
«групповой работы» (англ. team-work) становится все более явной, не есть растворение, ограничение или даже стирание индивидуальности, но первое создание того, что мы можем обозначить ко-индивидуальностью.
Единство культуры и культурного развития всегда определялось сотрудничеством самых различных индивидуальностей. Разнообразность передовых личностей, активных людей и созерцательных, основателей религий и жрецов, деятелей искусства и философов — сперва они все вместе образовывали культуру народа, времени или человечества. Во времена, когда это «вместе» было немного бессознательным, с растущей силой утверждающегося сознания начали возникать будущие прикладные различия между индивидуальностями людей. Это начало предстает таким неумелым, если оно все еще существенно направляемо с позиции целесообразного рационального эго. Но тогда, когда, например, научные исследовательские группы, которые координируют некого психолога, который с помощью групповой терапии уравновесил различные позиции темперамента, пристрастий и предрассудков, оно выступает почти подлинной формой многообещающей ко-индивидуализации.
Индивидуальность также обычно означает субъективность. Так как индивидуальность всегда является исключительным и однобоким фрагментом всех возможностей, по причине того, что сознание создает личность с субъективностью типичных установок и функций. Когда известно, как многие трудности совместного проживания, например, в браке основываются на подобной бессознательной субъективности индивидуальности, можно себе представить, как эти трудности в совместной работе больших масс людей и больших предприятий, назовем только армию или фабрику, еще больше увеличиваются для целых рас и народов. Поэтому индивидуальные различия людей ведут сначала прямо к попытке некого целесообразного нивелирования и атомизации отдельной личности.
Но в настоящий момент, в котором созидательное участие и успех отдельной личности превращается в цель, эта форма подавления отдельного индивида должна уступить место ко-индивидуализации. Но когда речь заходит об этой продуктивности отдельной личности для человечества, в увеличивающейся степени, абсолютно идентично тому, если бы девиз провозглашал соперничество крупных держав или продуктивность отдельного предприятия. Легко предвидеть, что будущее человечество будет выбирать своего учителя из числа одаренных к учительству, так как оно выбирает техников из числа одаренных к политехническим наукам, а своих психологов будет выбирать из талантливых в психологических дисциплинах. И среди этих единичных групп будет делаться акцент на индивидуальное дарование, которое продуктивно для специфицированной производительности, и совместная работа будет направляема людьми, для которых их индивидуальность означает некую, важнейшую для достижения, продуктивную цель после этого «совместного». Но также здесь нам, правда, все еще препятствует в развитии социальная бессмысленность, а необходимость коллективного развития везде обосновывает выдвижение естественного дарования из все более отдаляющихся в будущее сил некого развивающегося человечества.
Мне никоим образом не представляется утопическим — воспринимать, что некие грядущие поколения будут осведомлены лучше чем мы, что они зависимы от достижений творческого индивида, и что они это развивают и будут объединены в ко-индивидуальной совместной работе. Но при этом осуществляется — как всегда — природа человеческой психики в ее уникальности, когда человеку, созидательность которого признается для общества необходимой и плодотворной, необходимые для него специфические условия его творческого бытия предоставляет коллектив, а стандартизация постепенно снова реиндивидуализируется.
Малый личный опыт, как в Израиле, — сначала только рационально направляемая коллективизация объединенных селений стала уменьшать давление на индивида, — выступает для меня символом некого общего основного закона человеческого бытия. Не нужно беспокоиться о индивиде, так как — это единственно существующая творческая действительность. Речь идет о том, чтобы получать эти знания в каждом государстве и в каждой школе, что никакой террор, никакая индустриализация, никакая страна, никакая религия и никакой общественный порядок не смогут уничтожить созидательное божественное в человеке. Времена угрозы миновали, тоталитарные державы будут уничтожены наряду с демократическими; остается только преобразовывающийся и творческий человек, сознательная трансформация которого является лишь показателем глубокой безудержной силы в человеческом психическом, которое заслоняет собой, уничтожает и восстанавливает все соответствующие формы.
Поэтому «беспроигрышность» взаимосвязи между эго и самостью является решающей, и что эта связь сохраняется, остается действительной, несокрушимой, независимой от того, верующий человек или отчаявшийся, сознательный или несознательный, мне кажется, что это крайне необходимо подчеркнуть, когда речь заходит о проблеме толкования. Чувство разделенного бытия греховного человека в падшем мире снова аннулируется. При этом не оспаривается ни инфляционистски опущенный вопрос зла, ни процесс становления сознания человека. Ибо становление сознания в действительности предстает специфической формой созидательного, и центр тяжести после этого все более смещается к человеку, как творческой единице, которая рассматривает и претворяет свою сущность по творческому подобию.
II.
Что касается темы — нашего вопроса толкования, о котором можно высказаться словами Лао-цзы: «Смысл, который можно себе измыслить, не является вечным.»
Поэтому в конце концов я остановлюсь на том, что я стою на этом возвышении перед вами из года в год и озабочен тем, склоняются ли к чему-то ваши и мои ожидания, удовлетворены ли они? Когда я задавал этот вопрос И Цзин (канон перемен), я получил ответ «ограничение» с шестеркой во главе. Из комментария: «Здесь в конце времени ограничений не стоит насильственно хотеть продолжать быть в них. Слабая черта и главенствующий знак Кань, опасность. То, что здесь возникает желание форсировать, влияет ожесточенным образом, и приводит к статичному состоянию. Также должно быть выбрано новое направление, которое послужит причиной прекращения покаяния.»
Облегченно вздохнув, я вместе с этим отказался от плана этого доклада. Но сейчас уже я знаю, как тяжело будет выйти из собственного ограничения, так как оно, на самом деле,
— первоначальная живая во мне и в вас потребность западного человека, потребность сознательного бытия, упорядоченного посредством супер-эго ограниченного «я», которое всегда пребывает в неверии, должно себя фиксировать, что низвергается в себя, себя страшась, именно потому, что оно обладает скрытой верой в страх быть падшим человеком в падшем мире. Почему же мы верим тогда в наше неверие? Разве мы не всегда приходим прямо посредством нашей фиксации в бездну отчаяния? Почему мы верим в упадок, которого не бывает, в кризис, который не существует, в вину, которой мы не имеем? Почему мы говорим о самоотчуждении, как о характерном для нас переживании, если мы якобы никогда прежде не был вблизи себя и поэтому совершенно не можем знать, чем собственно является это самоотчуждение? Мы говорим о дезориентации и бессмысленности и можем считать — значит, считать постоянно — что именно эта так называемая бессмысленность движет нами, если мы не заключили себя в тюрьму нашего сознания. Мы говорим о сакрализации, и мало кто из нас поверит тому, что я ранее сказал, так что поймите: старые религиозные ценности — бог, свобода, бессмертие — утратили силу для современного человека. Собственно, как говорит о индивиде Калер, беспокойный человек, ссылаясь на Рильке и Симону Вайль — а он бы мог привести много других свидетельств этого — «в наше время мы больше не живем в близости с божественным (англ.)».
Какой вздор — позвольте мне высказать мое мнение! Как вообще мы могли бы жить, если не в «близости с божественным», где все пребывает в нем. Наше сознание разрешает себе внушать это снова и снова. А в действительности даже, наверное, преступник, который ест кусок хлеба, насыщающий его, — близок к божественному. Божественное — настолько же несомненно, как и все остальное; мы только забыли об этом, потому что нам слишком много рассказывали о требованиях, которые были нам предъявлены, также нам сообщили, что нас отдаляет факт их невыполнения. Несомненно, — некая педагогическая небылица, плюс к этому скверная педагогика, ибо ее отец скажет своему ребенку: «Делай это и то, а если ты это не сделаешь — я исчезну»? Что вообще для чудаковатого божественного отца, эти требования в нас — если же божественное, безо всяких вопросов и претензий, дает и берет, в нас и вовне нас, не учитывая того, как мы к нему относимся. Не принимая во внимание самих себя, если для нас это не несет никаких последствий, смотрим ли мы на божественное. Но это «не принимая во внимание самих себя» не означает, что божественное не глядит на нас, так как мы, в некоторой степени, удерживаемся в поле его зрения таким образом, что почти каждый становится просмотренным, прослеженным и обозреваемым. Тогда эти великие и ужасные небылицы того, кто изгнан из рая, требующего смерти Сына или мертвеца запрещенного божества, так много путаницы и отсюда такие человеческие и свойственные только человеку утверждения некого божества, которое вынуждено желать, но запрещающего вожделение, намеревающегося спасти людей и вверяющего их дьяволу — великие и ужасные и также твердо соблюдающееся, но таким же образом, наверняка, сбывающие с толку небылицы, а тот, посредством них, запутавшийся человек, будет потом наказан, умерщвлен и после смерти вынужден прозябать в огненном котле, и тому подобное. Великие басни, такие человеческие басни, рожденные из глубин человеческой психики, кого может удивить, если современный человек более не сможет доверять этим откровениям, кого может удивить, если постигающий Запад азиат придет в полное изумление от этого религиозно-духовного мира! И насколько девственно все то божественное, о котором мы не знаем, но которое постоянно нами переживается, что? выдумывает внутри нас своеобразные басни, которые все снова перечеркивают. А тогда мы держимся за него уверенно и печалимся, если оставленное нами божественное утекает сквозь пальцы души.
Как нам предъявляли чрезмерные требования к нашему подобию, как нас наказывали за него, как из нас его выбивали! Сотворен по подобию — падший. Кто может поверить, что некий добрый Бог-отец так бы с нами обошелся! Да что же мы воображаем о таком обхождении с собой, если мы потеряли первозданный мир рая, когда обрели эго-сознание, — это абсолютно верно и понятно, именно поэтому нам бы следовало компенсировать или попытаться снова обрести источник и перестать верить, что мы падшие и должны быть наказаны. Мы должны обрести утешение, гораздо более полное, а также нам следовало бы раскрыть наш внутренний и внешний разум беспредельной отраде божественного, которое является миром.
О, нет, я помню о том, что человек есть разрушитель, он злой — непременно и разрушитель, и злой; как же можно позволить себе обрести утешение? Вы знаете, к чему стремится Восток и чему учит — и он очень мудр, намного мудрее, чем мы, — нужно достичь той точки, в которой удовольствие и страдание больше не существуют, так как там, конечно, больше нечего компенсировать и, наверняка, там божественное очень велико. К сожалению, я не знаю об этом и очень нуждаюсь в утешении, как и все люди, которых я знаю и которые ко мне приходят. И едва я отказываюсь от утешения, как-то духовный ветер божественного появляется в моем дыхании и несмотря на это, я так часто остаюсь в отчаянии без какой-либо способности к утешению.
Наше богоподобие настолько запутано, когда оно к нам обращается, а мы являемся эго, несмотря на то, что оно также в эго — и прямо в нем — существует. Оно сбивает нас с толку, если мы являемся «только-эго», но при этом «только-эго» никогда не является истинным «я». Так как будучи только-эго, мы изолированы и заключены в тюрьму, и как раз западное рациональное «я» выступает в качестве такого бедного, изувеченного только-эго. Но именно поэтому мы не в праве проклинать или, как на Востоке, желать от него избавиться. Также это бедное эго должно получить компенсацию. Следует дать ему понять, что оно не есть «только-эго» само по себе. Ибо только когда мы познаем себя как единицу самости, мы обратимся к тому, чем мы есть.
Только-эго проявляется в страхе и отчаянии, оно переживает себя в качестве потерянного индивида в мире не-эго, как нетождественное и «падшее» сравни норме, как атомизированная частица в коллективном мире. Так как-будто человек мог бы стать коллективизированным, как-будто нечто на свете могло бы сделать его отчужденным от бытия внутри самости. Даже если в концентрационных лагерях голодом и пытками уничтожается только-эго, а человек оказывается отброшен в свое чистое свойство живого существа, оставаясь тем, кем он есть: божественным, происходящим из божественного и божественному принадлежащий. Пролить свет на подобное наше помрачение посредством только-эго — это наша решающая задача, причем задача гласит лишь о том, чтобы познать человеческое бытие, потому что сначала в качестве единиц самости, которыми мы являемся, мы превосходим себя, как эго, и являемся человеком гуманным (Homo humanus) по своей сути и по сути самости.
Независимо от нас самих, мы остаемся в общем для нас всех бытии самости освобожденными и открытыми, взаимосвязанными с миром и созидательными в масштабах мира. Временная условность эго пребывает в непосредственном соприкосновении с вечностью самости. Эго является выражением человека, как обусловленного временем и историческим контекстом существа, которое, как единица самости всегда наряду с тем выступает элементом вечности.
Когда мы говорим о архетипах и самости человеческого психического, которое в человеке становится творческим, это означает ни что иное, как то, что здесь каждый человек в своей вечности совершает восхождение в себе самом, как вечность. Это вечное бытие эго-самости не является здесь чем-то «подлинным», что должно быть разграничено с не-подлинным эго и защищено от него. Также оно не должно быть «сублимировано» в что-то иное или превозноситься. Человек всегда пребывает в подлинном, живет им и им же является; есть только различия в степени ясности этого истинного бытия, но не различия в самой истинности бытия или нашей близости к нему. На Западе мы чрезмерно устали от иудео-христианского, от слишком высоких запросов, и как следствие этого, определенным образом оказались обмануты самими собой. Хотя мы начинаем понимать и уважать культовые танцы примитивных людей, но вместе с тем считаем современных нам джазовых танцовщиков, в связи с их поверхностными развлечениями, несостоятельными. Но здесь, как и тогда, прорывается божественное как звук, и творчески движет мир, который есть бесконечная вселенная, внутри которой заключен весь мир и циркулируют архетипические силы, и движутся пары в румбе как на уровне небесных тел, так и на уровне атомов.
Что все еще является превосходством человека, так это то, — осведомлен он или нет — что божественное присутствует всегда. Определенно, — это уровень восприятия божественного, а страсти Баха, безусловно, есть чем-то отличным от сентиментальных мелодий шлягеров. Но также существуют горы и песчинки вне того, чтобы мы их «оценивали», и все в мире, даже сентиментальные мелодии шлягеров, являются лишь божеством, которое способно оказывать влияние на божественное и его взращивать, а также раскрывать человека творчески. А когда, например, вселенская самость сделает скачок и высвободится, а ведомая подруга будет танцевать без каких-либо требований декалога, так, как надлежит божественному, архетипическое оживет, человеческий ряд поколений и мировые взаимоотношения будут оказывать содействие тем, что здесь совершается. — Да случится святое и божественное событие как танец Кришны и Радхи в середине самого центра. Да случится это полностью независимо от того, обучены ли танцующие танцу или один из не-танцующих умеет танцевать.
Вот таким все и предстает — каждый танец, каждый поступок, каждый прием пищи, но также и каждый взгляд живых глаз; почему нас хотят заставить верить, будто бы мы живем вдали от божественного? И нечто в нас, что представляет нас, как самость, осведомлено обо всем этом, потому что, если я уже могу познавать что-то на уровне эго, разве не знала бы тогда об этом моя эго-самость? И где грань между ей и мною, когда я не являюсь только-эго? Стало быть, везде и всегда это знание здесь, в готовом виде, и это знание является самостоятельной единицей, на которой держится жизнь и все мы. Следовательно, тождественен ли этот запрос на выделенное бытие человека в толковании только эгоизму, а каждое соответствие с динамикой самости является раскрытием заново или возвращением? Но как можно было бы вновь обрести то, что вовсе не может быть утеряно? То, что я, по крайней мере, едва понимаю, дзен подразумевает под понятием неотъемлемой природы Будды. Итак, наше страдание — есть страдание эго, страдание только-эго, в конце-концов, иллюзия, и здесь непонятно, хочет ли это «я» освободиться от тягостного бремени, затуманенных, темных очков, которые мы должны перестать носить для того, чтобы познать эго-самость?
Бесспорно, это производит впечатление, хотя бы теоретически, призыва к восточному мировоззрению, но я убежден в том, что это не имеет отношения к дзен, ибо «я» этих учителей сильны как львы. Но таким же образом я не верю в падшего человека и падший мир, но я верю в то, что божественное не заблуждалось, когда оно создало меня, как эго и, конечно, это так же относится к вам. Итак, если оно не заблуждалось, что тогда является мной, как эго?
Пожалуй, я не образцовый иудей, боюсь, хотя я не полностью в этом уверен, но мой путь научил меня познавать и чтить божественное, как лишенное образа и созидательное. И он приблизил меня, возможно, также к личностному откровению IHVH, в знаках которого производится исход из Египта, каждый исход из Египта, то есть к необычайному имени Бога Ehejeh ascher Ehejeh: я есмь то, что я есмь.
Потому я, отчего я предостерегал вас в самом начале, в этот раз вынужден много говорить о себе, таким образом я могу лишь сказать, что для меня в данном контексте означает Ehejeh («я есмь»). Я не могу поверить, что наше сознание может предоставляться нам божественным сознанием. Дало ли мне сознание именно это божественное, если здесь вообще имеет смысл соотношение между «давать» и «брать». Но я подозреваю, что точка сознания, в которой я являюсь эго, если я имею сознание, возникает прямо из этого Ehejeh ascher Ehejeh, я есмь то, что я есмь, что собственно и является именем Бога. Эта нуминозная «я»-точка сознания, что получает меня, что порождает меня в качестве «я» в каждом мгновении, выступает первоначальной структурой эго-самости моего неотъемлемого бытия. Но эта вневременная точка «я есмь» является наивысшим нуминозным настоящим и действительностью, как меня самого, так и мира в сознании, не только проектирующегося, но и, в то же время, спроектированного «я». На ряду с этим, данная эго-самость всегда есть нечто само себя трансцендирующее, некая сама по себе трансцендентная эго-самость. Если и где-либо, то именно здесь раскрывается богоподобие динамической действительности в творческом, которое создало и создает мир, озаряя его.
Двойственная натура человека, о которой говорится: «Бог и человек словно близнецы» осуществляется здесь и нечто внешнее, так как эго не существует, разве только в своем единении с самостью, которая выступает глубоко укоренившимся бытием внутри нее самой, то есть не-эго, с которым она идентична, знает она об этом или нет. «Зовешь ты или не зовешь Бога, он все равно придет» (лат. «vocatus atque non vocatus aderit deus») раскрывается здесь в формуле: зная или не зная, тут присутствует «я есмь». Даже если кажется, что человеческое эго замыкает себя в «только-эго» и сепарируется от самости, оно, на основании своего бытия взаимосвязано и идентично с ней, не догадываясь об этом. Если мы вынуждены говорить, в рамках психологии, о происхождении эго и в известном смысле также о происхождении вытекающей из эго самости, чтобы понять событийный ряд во времени, то есть в истории и судьбе отдельного индивида, то креационистская ситуация происхождения эго-самость-идентичности присутствует с самого начала и наделена человеческой сущностью. Вместе с тем это относится к фундаменту эго-самость-констелляции, что мы должны исходить из нас самих, как меньшего «я», а не из большей самости. Только посредством опыта переживания себя, как целостности, мы можем воплотить это пребывание в соответствующем состоянии единства эго и самости, чтобы оно было актуализировано в «я», но не принадлежало ему.
Когда мы говорим, эта точка-эго проектируется самостью, но это уже неправильно сформулировано, едва только мы это высказали, ибо для такой формулировки средств языка недостаточно. Когда я, как эго, познаю себя, как спроектированное нечто, одновременно, я, как самость, являюсь тем, что проектирует меня самого. Таким образом, я, как эго, могу сказать о себе: «я чужд самому себе», так как — это именно то, из чего исходит каждое познание самости. Но если эго принимает вид моей личности, как самость, в качестве чего-то «совсем иного» или некого «ты», которое нужно познавать, то я являюсь одновременно и познающим себя эго, и эго-самостью, которая оживает во мне как таковая, что познается с помощью устремленного эго.
На этом основывается мнение, которое гласит, что божество попадает в человеческое сознание, доходя до своего, то есть осознавая себя. Но оно полностью не «доходит» до сознания, как как речь не идет о процессе в контексте времени или, по-видимому, не совсем о нем, но о том, что точка сознания «я есмь то, что я есмь», как устойчивое просветление, вневременное сознание, которое видимо существует вне времени, основываясь на самости, и начинается с эго, скорее всего, в момент времени в рамках самого времени. Но также этот творческий момент сознания является «вневременным»; можно было бы сказать «вечным» или «контекстуально божественным», причем пространственная «контекстуальность» уже больше не вытекает из самого творческого момента, а видимо, из его посредством эго пространственно-временного развития.
Эта взаимосвязь между эго и самостью могла бы быть превратно понята прежде всего пантеистически, но лишенное образа божественное внутри человеческой структуры представляется именно как «я есмь» или «я есмь то, что я есмь», а не как «оно», и является для западного человека ядром человеческого эго-бытия, человеческой индивидуальности и индивидуации. А каждое восприятие мира, которое исключает божественное, должно полемизировать с этим, порожденным в рамках человечества к действительности, «я есмь». Когда это восприятие пытается на экзистенциалистский манер свести это «я есмь» к чистой субъективности, с ним неизбежно случается несчастье — попасть в состояние отчаянья и абсурда, потому что, на самом деле, это «я есмь» упирается в человеческое эго, но не коренится в нем.
В ограничении эго, как «только-эго», мы являемся частью — одной из частей, людей, животных, вещей, существующих в мире и друг друга искажающих. Но тем не менее это «только-эго» является опытом своей собственной нуминозности, бессознательно оставаясь в своей «я есмь то, что я есмь»-точке. В качестве этого только-эго мы полностью вошли только во временной/пространственный мир, но некая существенная часть отчаяния эго в своей раздробленности принадлежит этому ограничению, которое проявляет себя в утрате собственной связи с бессознательным и самостью, и вместе с этим в идентичной утрате мир-самость-взаимосвязи. Так как только-эго утратило себя самое в пределах своего существа, как творческое, а не только рациональное «я».
Рациональное эго является частью эго-сознания, наивысшей существенной подфункцией, органом восприятия мира посредством сознания, другими словами — подсистемой личности. Но другое дело в отношении волевой функции и функции принятия решений, которые, правда, также являются частями только-эго и на службе у него могут желать всего выгодного, целесообразного, коллективно необходимого и т. д., но собственный источник которых происходит из творческой нуминозной точки «я есмь». Ибо волевое имеет, без того, чтобы мы реализовали это в корыстных целях, некую скрытую функцию целостности. То, что «я желаю» порождается творческим «я есмь», — в его распоряжении находятся весь организм и вся психика, повинующиеся в неком акте единства, который подходит вплотную к внепространственным и вневременным границам. В точке «я желаю», которая принадлежит «я есмь», оно становится творческим и переходит из внепространственного/вневременного «я есмь то, что я есмь» в пространственно-временной мир.
Индивидуальная самость, то есть часть самости, относящаяся к индивидуальности отдельной личности, всегда встречается в взаимосвязи с неким эго, в котором она себя филиализирует, и в котором она, в качестве «я есмь» и «я желаю»-точки пустоты, играет роль подлинного творческого. Но уже тогда, когда заводят разговор о «части», можно сказать, что больше не идет речь о истинной самости, но вместе с тем уже индивидуальная самость является «инкарнацией», неким пространственно-временным воплощением пространственно-временной самости. Мы имеем здесь аналогичное соответствие циклов внепространственно/вневременное — входящее в пространственно-временное и внепространственно-вневременная точка ничто творческого божественного — расширяющийся пространственно-временной мир. Также индивидуальность, самость, проявляется здесь в момент рождения в своей целостности, как творческое «я есмь» и «я желаю», но ей нужно себя раскрыть, сформировать и пресуществить в пространственно-временной действительности.
Творческая точка небытия самости, к которой относится мир, и та, которая включает в себя развертывающуюся судьбу отдельного человека, — есть одно; они обнаруживают себя с помощью возрождающегося в эго вневременного/внепространственного «я есмь», в чем проявляется мир в своей бренности и в своем объеме. Творческие точки небытия «я есмь то, что я есмь» , которые попадают друг в друга или являются друг другу идентичны, приведены в соответствие с пространственно-временным развитием мира, который предстает перед эго, и таким же образом с пространственно-временным развитием судьбы того времени, которое должно проживаться, и которое также предстает перед эго.
В пространственно-временном развертывании индивидуальности и эго всегда существует творческая точка небытия вне пространства и времени. «Я есть здесь» самости и «я есмь» эго существуют, если можно так выразиться, в каждом мгновении, в синхронии с вечным настоящим, пребывающего в центре, творческого небытия, с помощью которого, и в котором живет раскрывшееся бытие. Личностное время эго и его мир беспрерывно удерживаются безвременной и лишенной действительности самостью, которая существует как жизнь единства реальности не «за» и не «во» всем пространственном/временном, но является им по сути.
Точка отчета произведений искусства абсолютно соответствует точке отчета индивидуальности; обе принадлежат внешнему миру, внешне-пространственно-временному, а также обе должны излагаться творчески в земном и материальном, и обрести форму. В «я желаю»-точке, например, в творческом порождении человека искусства, психическое, как целостность, предоставляет себя в распоряжение выражающейся эго-самости. Синхронное наличие, например, симфонии во всем ее совершенстве и соотношениях, в вечном мгновении порождения, которому, например, учил Моцарт, проявляется вслед за такими графическими символами в пространстве, как некое чередование в ходе времени, как поток нотных знаков. Это означает, что в творческом «я есмь» зарождается «я желаю» и создает из точки небытия внепространственно-вневременного некий мир, в которой он творчески самовыражается.
Также здесь идет речь о феноменах, которые можно было бы описать или трактовать как «безвременность» момента времени. Момент времени, является ли он жизнью или, например, музыкальным произведением, встроен в ход времени, в котором он пребывает между неким «до» и неким «после» и двигается от первого ко второму. Но несмотря на это, каждый подобный момент времени является «постоянным настоящим» во вневременном; он не только не обуславливается никаким «до», таким же образом, как и индивид — не просто продукт своих предков, но и является уникальным, единственным в своем роде. Современная
существующая вне времени и наполняющая меня музыка предстает перед моим «я есть здесь», как моя вневременная точка настоящего и неотделимо как само настоящее, а также развертывающееся во времени настоящее, несмотря на то, что с него состоит ход времени, оно никогда фактически в нем не прибывает.
Когда я имею намерение написать что-то, ибо это творческое эго-желание имеется в каждом моменте реализации моего акта письма, и несмотря на то, что я пишу во времени, творческий момент этого писания в каждом мгновении вечен. «Я есмь» и «я желаю», относящиеся к моему эго, до такой степени взаимосвязаны в творческом и совершенно непредсказуемом мгновении с моей, охватывающей мое эго, самостью, что это является ее внешне-временной креационистской силой, которая движет мною с момента моего духовного порождения и вплоть до моего, подбирающего слова и движущего перо, бытия.
Также, это происходит с моей жизнью во времени, в которой я себя, как самость, как моя самость, наполняю, несмотря на то, что я нахожусь в каждый момент в некой земной и временной точке моего бытия. Но в наполненном моменте моего бытия каждый раз я оказываюсь целым и неделимым, независимо от того предстает ли этот момент как некая, в пространстве и времени динамическая, часть моего целостного бытия, моей жизни, моей самореализации. Так же здесь присутствует неделимое единство одновременности, в которой я существую в творческой внешне-пространственной/временной точке небытия единства действительности как «я есмь» и как «я желаю», а также как «я есть самость» и, вместе с этим проявляю себя как пространственно-временной субъект, живущий внутри мира.
Но это не то же самое, если бы я прежде сформулировал слишком упрощенно, что существуют эго во времени и самость вне времени. Также нуминозное «я есмь»-ядро эго взаимосвязано в своем неотделимом единстве с «я есть здесь» самости с помощью творческого, внешнего, преходящего и земного, из которого происходят непрерывное время и устойчивый мир. В этом смысле земная жизнь является действительной и недействительной одновременно, а как эго-самость/эго-самость-единство я есть неотделимой частью внешне-временного единства реальности, которой я принадлежу в каждом творческом моменте моего бытия. Бытие следует понимать, знаю я об этом или нет, и как континуум, и как дискретное созидание в каждом внешне-временном мгновении вечного настоящего.
Также к этому факту относится старое выражение: «Бог совершает творение каждое утро заново», в виде пояснения: «Бог совершает творение в каждом мгновении заново». Но божественное совершает творение не только в каждом мгновении, но, в мгновении каждого живущего существа и бытия, заново. И эта вневременность творческого парадоксальным образом совместима в ничто, которое на протяжении всего существования живого выступает как чистая спонтанность в мире бесконечной спонтанности. Только завершенное эго приходит к пониманию, что сама по себе пространственно-временная действительность — иллюзорна, как состоящая из «частей», к которым также относится человеческий индивид, как часть этого пространственно-временного бытия.
Такое знаменательное для чувства катастрофы у современного человека преодоление заблуждения должно произойти не только исключительно в области, в которой снова заблудился ложный гуманизм Запада, так как он увековечивает посредством рационального только-эго в мире уже имеющийся раскол через религию, метафизику, философию и мораль. Это увековечивание осуществляется в признаках отличия, которые конфронтируют «ложный» мир эго и «истинный» мир. Здесь становится очевидно ужасное совращение, которое было внедрено в западную действительность через противопоставление «бытия» и «видимости», «первоначального» и «падшего/непервоначального».
Как самость — не «есть», а эго — не «кажется», а также «я» не является некой падшей самостью, таким же образом не является эго-мир кажущимся или неподлинным миром. Ибо эго-мир выступает в качестве периферии, которая принадлежит креационистскому в творческом ничто эго-самости-единству «я есмь то, что я есмь». Периферия — есть внешним этого внутреннего. Но вместе с тем это внешнее в действительности — никакое не внешнее, так как оно подобным образом дифференцирует себя только для эго, и нет никакого внутреннего, так как внутреннее ничто непрерывно проявляет себя как мир и сотворенное вовне. Но в качестве эго-сознания мы не можем, согласно алхимическому solve et coagula (растворяй и сгущай), осмыслить что-либо иное, но лишь то, в чем мы разделены и снова объединяемся.
Именно тогда, когда стало очевидным, как сильно двойственная структура эго-самости в человеческом психическом может обольститься на то, чтобы отделить некий кажущийся мир или падший мир эго от мира бытия или первоначального мира самости, но все равно нельзя достаточно точно сформулировать, что эта двойственность, выраженная посредством близнецов, является единством.
Разделение мира в бытии и видимости, так же как в чистоте и осквернении — первоначальности/истинности и непервоначальности/неистинности, ведет не только к катастрофическому расколу западного мира, но также к фундаментальной бесчеловечности ложного гуманизма, абстрактность которого оканчивается в пренебрежении только-человеческой, только-земной жизнью. Этот фальшивый гуманизм со своей склонностью к «благородному», «истинному» и «возвышенному» может принимать различные формы; все упирается в дискредитацию естественного человека и естественной, невысокоразвитой жизни.
О подобном идет речь в превосходной книге о Рильке и Хайдеггере, интерпретирующем стихотворение Рильке: «Дай мне, о, Земля, чистой//глины, на кувшин для слез»: «плач», «сдерживание» не имеют собственной формы; перед нами абсолютно субъективная область переживаний, которые проявляются в ничто и, вместе с тем повсеместно, не вступая в противоречие. Это собственно есть небытие, некое «ничто» — «все ничто — ужасно» — что-то мешающее, угнетающее. Это «разрешается» сначала посредством только-переживаний, но в еще более предшествующей стадии оно было «разрешено», когда ему была дана форма. Но сформированное, каким и чем оно также всегда может быть, «бытие» является совершенным; к нему относится строка: «Все бытие сообразно».
В этих строчках нечто нечеловеческое, «форма», все западное бытие поставлены под угрозу, кроме того, что Рильке здесь в высшей степени понимается превратно и истолковывается ложно. «Плач» человека никоим образом не является небытием или «ничто», но он — в высшей степени живое бытие, он живет, даже там, где он обесформлен и не проникает в уши человека, в сердце божественного. Прошение Рильке к земле о чистом кувшине для слез не исходит от «ничто» этого плача, но от его живущей в божественном вечности. Когда он просит землю о глине на сосуд для слез, ибо это прошение выступает для формы, которая предназначена зафиксировать и удерживать бесконечность плача, здесь также для того, чтобы сделать из невидимого-бесконечного видимое-конечное, которое суждено человеку, слепота которого становится видимой и закрытому сердцу которого, форме стиха, — который есть надежда поэта — следовало бы немного открыться. Речь идет о раскрытии могущества творческого, в котором могущество становится инструментом, который снова открывает и заставляет биться окаменелое сердце человека. Прямо в этом разногласии становится очевидной происходящая из эллинизма, ложная, ограниченная, телесная форма бытия в противоположность открытой, аморфной форме Востока, для которой изображение божественного, как живое движение духовной спонтанности и творческого мгновения, является истинным призванием художника. Плач как бесконечно движущаяся фигура во внутреннем пространстве бытия является архетипической мелодией человеческого, которая во всей своей нематериальности, является вечной формой и творческой реальностью, а слеза плачущего в действительности не нуждается ни в каком кувшине. Но прославляющий их поэт, который приводит аморфное бесконечное к форме, в которой проявляется бесформенное архетипическое, не только высвобождает из «ничто» «бытие», но также позволяет претвориться движущемуся в божественном посредством его собственного внутреннего движения в движение человека.
Независимо от того, является ли человек «первоначальным» или «непервоначальным» и живет ли «истинно» или нет, но также независимо от его потребности в коллективном процессе и культурном развитии, отдельная жизнь выступает в своей исключительности «великой ценностью», и каждый есть «вечный человек» «вечного мира». Так как «я есть здесь» производное от «я есмь» присутствует в каждой эго-самости отдельной личности, жизнь и мир каждого отдельного индивида, а также весь мир и все творение рассматриваются как одно понятие.
Моя жизненная история, жизненная история каждого человека — есть целостная история. И это не только потому что каждая эго-самость является не просто человечеством, а также целостной историей, которую оно содержит в себе и его «я»-настоящем. Все силы, все элементы бытия, все области и все пристрастия, времена года и вневременное ничто вплетены в мое бытие, сотворены для меня, мне предоставлены, и они осуществятся вместе с моим осуществлением. Это осуществление бытия развертывается вглубь в моей жизни, сознательно или несознательно, подобно движущемуся божественному в сотворении. В каждой отдельной личности этот творческий мир изменяется и сводится к себе самому, а я, как эго-самость, становлюсь частью этого пресуществления, когда я позволяю ему осуществить себя во мне, будучи открытым этому, а также являюсь творцом, сотворенным и творящимся одновременно. Но я — есть это не только как творческое-божественное и индивидуально-человеческое, но и как уникальный мир. В самобытном бытии моей индивидуальности не только я, но и сотворение полностью обретает жизнь, и как существующая в единстве действительности самость, я трансцендирую и осуществляю мое «я есмь»-бытие одновременно с моим «бытием мира».
Это мое все-содержащее бытие преодолевает историческую условность моего эго-бытия во времени, несмотря на то что я нахожусь не вне его. Вместе с тем я являюсь «великим человеком», а мой мир — «великим миром», но также моя жизнь — есть «великая жизнь». Они оба реализуют это именно посредством факта моей смертности, а смерть является, в правильном понимании, подлинным символом моей индивидуальности; она одна превращает меня в нечто исключительное.
Страх смерти современного человека это — наследие уже в нем умершей религии, чувство вины которой он позаимствовал, но утратил ее как инструмент обретения помилования. Высказывание Калера: «В наше время мы больше не живем в близости с божественным» предстает как последствие отделения человеческого от божественного, под страхом воздействия которого находится Запад. Падшее эго вынуждено жить в жестоком парадоксе, что от отношения его «непервоначального» эго к этому «непервоначальному» миру зависит существование истинного, бессмертной души в нем и в потустороннем мире. Пребывающая под строгим надзором страха жизнь, вместе с неисполнимостью выдвинутых эго требований, находилась под угрозой конца со словами memento mori (лат. помни о смерти), в котором встречаются страх «последнего часа», смерть и ад, а собственно смерть и страшный суд превращаются в угрозу продлить способность эго к страданию вплоть до вечности. Педагогическое значение этой жестокой угрозы страха для укрощения зла в человеке является как очевидным, так и губительным последствием для расколотого этой угрозой человека. Связанное с этим укрощением подавление, вытеснение и проекция зла на «чужого», в конце концов, не сделала лучше разумных людей, как показывает опыт. К тому же жестокость этого заражающего человека страха была взвалена на божество, после господствующего на Западе диковинного закона, согласно которому принято обозначать такого рода жестокость как нечеловеческую, но и как очевидное, рассматривать ее как свойственную божественному.
В наследии страха так называемого секуляризированного, современного человека господствует угроза страха memento mori, в правящем посредством зла мире, то есть, дьявол, вина, смерть остаются проявленными, а божественное, милость и вечная жизнь скрытыми. Но это катастрофическое и абсурдное существование угрожает человеку, который обучен испытывать и низвергаться в себя самого, как только-эго, другими словами, как отделенный от божественного субъект. Это низвержение есть наша судьба; оно одновременно означает сдерживание и освобождение. Экзистенциалистское мировое чувство имеет много оттенков; опыт одиночества человека — общий для них всех. Набрасывающийся сам на себя человек может губительным образом перепутать целостность своего эго-самость-бытия с эго-бытием своего эго. Но именно это разделенное бытие эго и самости двигается к инфляции эго, к страдающему манией величия содержанию эго, которое проектирует себя и мир, но также к люциферовской гордости своего бытия в абсурде.
Я высказываюсь подобным образом не с целью критики содержания философии или человека, но с целью критики эго-ощущения каждого из нас, которое свидетельствует о подобном содержании. Каждый из нас имеет, будучи наедине с собой, это люциферовское «вопреки» в противовес бытию, которому оно собственно угрожает, каждый из нас должен давать отпор в своем жизненном плане мира. А это своенравное «вопреки» эго все же — не наихудший вариант жизни в мире, ибо в этом испытании на независимую устойчивость эго активизируется — без того, правда, чтобы эго знало об этом — «я есть здесь» самости в эго. То есть, в упрямстве одиночества эго и в его состоянии заброшенности приобретается воля к жизни и подтверждение его парадоксального бытия, живущим в нем, как эго, божественным, которое проектирует мир и эго, а также подтверждает парадоксальную абсурдность бытия. Ибо эта парадоксальность держится на человеческом основополагающем факте, что божественное и человеческое, самость и эго, живет в человеке как единство. Это единство только для того, чтобы жить и предвещать, и больше ни для чего, лишь для парадоксальных формулировок. Поэтому недоразумение столь велико, так как попытка западного человека вернуть свое эго-самость-единство, другими словами, воплотить единство человеческого и божественного, критикуется как «обожествление» человека. Когда западный человек больше не осознает себя только как эго, но он переживает себя также, конечно, совсем не только как самость, подобно тому, как мы принимаем на свой счет, обоснованно или нет, восточное мировоззрение.
Переживание нашего эго-самость-бытия испытывает проблему смерти и проблему зла. Они являются азотной кислотой, на которой проявляется, сохранило ли что-то внутри нас алхимическое свойство золота нашей глубинной природы или вспомнило о нем; но также они являются азотной кислотой, на которой проявляется, являемся ли мы неким соединением, только одна часть которого из золота, а другая — видоизменяющийся свинец.
Я оказываюсь, как эго-самость, возложенным на себя самим собою, то есть, как индивидуальность, и как закрепленное во времени эго-бытие, я должен выносить не только себя самого со своим золотом и свинцом, со своим добром и злом, но также мир, который мне надлежит нести. Тождественное с моей смертностью и бренностью уникальное эго, моя эго-самость, является гарантией моего предназначения как индивида.
Мой опыт является единственным, не подлежащим отмене, опытом божественного во мне. Моей эго-самости, как подобию, соответствует вмещенный во мне, только мною переживаемый и творчески реализуемый мир. Единство уникального мира, который состоит из меня, как отдельного индивида, и моего содержания, а также созданного для меня, и в моей жизни развертывающегося, творческого мира, которому тождественна не подлежащая отмене гарантия моего обретения самости и ее становление. Эта моя неопровержимость подразумевает меня и мою непреходящность наравне с преходящностью, ибо она является как статичным, так и динамичным непреходящим вечного настоящего каждого мгновения и самого божественного.
Здесь идет речь скорее не о смертности или бессмертии, но и не о добре или зле, а о непреодолимости божественного, которое во всем и по ту сторону всего является творческим. Если мы сегодня, по-видимому, намного более склонны переживать хаос, ужас и бесчеловечность человека, чем когда-либо ранее, таким образом нам следует не забывать об этом непреодолимом, которое все еще живет в самоубийце, который не только противится негативу своим прыжком в смерть, но также он опровергает по-своему парадоксальным способом, отрицая само «нет», как если бы он, не зная об этом, был уверен в несокрушимости, даже вычеркивая самого себя. В творческом «я есмь» и «я желаю» моего эго я прибываю постоянно в состоянии принятия решения, беспрерывно определяя «да» и «нет», добро и зло. Это принятие решения внутри антитезы является полностью идентичным моему эго-бытию, так как то, что не производит решений надо мной, это то, что решаю я сам.
Также с этим самостоятельным принятием решений связана моя свобода и мое страдание; но при этом мое эго идентифицирует страдание как зло, мое зло, зло человека и мира, но которого также немало в самом стоящем вне принятия решения эго.
Эта проблема приписывается божественному, снова только, конечно, заблуждению относительно него, согласно которому образ божественного персонифицирует нас и превращается в уподобление эго, то есть в то, что принимает решения в рамках морали. Но когда мы придерживаемся мнения, что созидательно-божественное творит добро и зло, жизнь и смерть, свет и тьму одновременно, тем самым мы почти выходим за пределы принимающего решения эго, которое мы обозначили, и воспринимаем не принимающего решения, но непосредственно творческое божественное. Но творческое существует по ту сторону добра и зла. Не зная этого, мы осведомлены о том, что если мы, например, некого поэта не только никогда не делаем морально ответственным за то, что он создал, но наоборот судим его по тому, удается ли ему, как, например, Шекспиру, создавать и изображать добро и зло с беспристрастностью божественного.
Убежденность в супер-эго характере божественно-патриархального у западного человека все еще настолько большая, что мы приписываем ему проблему зла или пытаемся бессмысленно защищать его, как «только доброе».
Здесь очень много сказано о том, что мы должны высвободить божественное, и человеческое навстречу ему, а также мы должны научиться выносить жизнь в качестве «я есмь» в мире, который создан творческо-божественным таким образом, что мы должны разрешиться в нем. То, что это свойство принятия решений нашего «эго» не противоречит божественному, но содержится в нем, как неком включающем противоположное, мы постоянно испытываем на примере собственного подобия нашего эго-самость-бытия.
Также мы сами, как создающее нашу жизнь творческое существо являемся более бесконечными, нежели наше принимающее решения эго. Как вплетенное в мир и в человечество единство, мы создаем нашу судьбу с ее добром и злом, будучи природным и инстинктивным существом и вместе с тем духовным, и мы, правда, должны решать посредством наших собственных «да» и «нет», должны и принимать, и отвергать себя как доброе и злое, но находясь постоянно в ситуациях принуждения, также делать то, что кто-то другой в нас или мы сами осуждаем как эго, как зло. Мы не в состоянии ограничить творческую целостность нашего бытия до только «добрых» поступков, не говоря уже о том, что мы не можем судить о том, является ли добро, которое мы делаем, действительно добрым, а зло, которое мы делаем, действительно злым. Относительность содержания решения, пред которой мы, как эго, поставлены, никоим образом не противоречит абсолютности самостоятельно определенного долга, к которой мы стремимся. И не только то,
что мы, как эго, также закреплены в страдании, которое дано нам вместе с нашей совершающей добро и зло творческой целостностью и нашим эго, способным судить о добре и зле. Знание о творческой необходимости нашего также-злого-бытия не отменяет ни необходимость нашего морального решения, ни наше страдание в следствие него. Мы достаточно знаем — даже слишком — о относительности решения, которая, с точки зрения содержания, свидетельствует об окружающей среде человека, его культурном каноне и степени его осознанности, но несмотря на это на каждое эго всегда возложена необходимость принятия решений.
Здесь мы попадаем в затруднительное положение относительно новой этической позиции, которая выдвигается пред современным человеком. Но при этом мы не имеем права забывать, что для нас, как эго, в пределах принятия решения, в определенном смысле ничего не меняется. Также здесь можно упомянуть о хасидском законе относительно добродетели атеизма: потребности ближних заставляли человека вести себя таким образом, как-будто не существует никакого Бога, но только он сам.
Эго в принятии решения всегда одиноко, но существует разница, представляется ли оно как изолированное «только-эго» и как только-часть группы, или выступает, сознавая нуминозность своего «я есмь». Также это сознание делает человека неуязвимым перед лицом вины и заблуждения. Но благодаря этому он не освобождается ни от принятия решений, ни от возможности самобичевания. Оба приобретаются вместе с субъективностью и непостоянством нашего эго-бытия, посредством которых мы включены в, содержащее в себе добро и зло, творческое бытие, и вина остается виной, отказ — отказом, вина мстит, и зло есть злым.
Но для человека, который постиг новую взаимосвязь между добром и злом человеческой действительности, также связь с самим собой, сообразно тому, как он действовал, меняется. Он может поступать по-своему, что оказывается добрым или злым помимо его желания, с последовательностью, которую оно в себе содержит, подразумевая, что это имеет отношение к его судьбе и что это, как необходимое событие, считается не только его эго-самость-реализацией, но также тем, с чем неразрывно связана мировая реализация.
Также здесь обнаруживается — без того, чтобы благодаря этому нечто освобождало эго — что мое судьбоносное решение, а также судьбоносные решения моих ближних неразрывно связаны между собой и поддаются испытанию на рациональность в добре и зле. При этом мое творческое бытие, которое, например, толкает меня на несознательное существование и принуждает следовать моей инстинктивной природе, отнюдь не всегда является злым, как и мое сознательно вытесненное «я» — не всегда добрым. То, что относится к обратному так же мало, как и к закону, — само собой разумеющееся. Также исключительное и непредугаданное решение относится к судьбе отдельной личности, которая, как творческая эго-самость, даже если бы незнакомая ей самость написала для нее ее путь, должна была бы выбирать и поступать, как независимо принимающая решения, в каждом творческом моменте по-новому.
Опыт единства нашего эго-самость-бытия, как творчески созданного доброго и злого, склонного к суждению в рамках морали и вместе с этим страдающего, никоим образом не ведет к божественному состоянию по ту сторону добра и зла, но больше и не к чувству вины изолированного эго, которое постоянно изнемогает под грузом чрезмерных требований супер-эго. Я не спасаюсь ни от моего эго-бытия, ни от бытия зла, ни посредством меня самого, ни посредством опыта моего эго-самость-бытия, но я испытываю логическую необходимость моего эго-самость-бытия, как эго-бытия и как самость-бытия, в виновности и невиновности. Приобретенная, благодаря моему эго-бытию и моему непостоянству, окончательность каждого мгновения моей жизни приобретает новый характер невиновности, который действителен и для нас, и вместе с тем, для тех, кто с нами взаимосвязан, и для созданного одновременно с нами мира.
В И Цзин за символом «странствие» следует символ «проникновение». Комментарий, который объединяет оба символа друг с другом, гласит: «Странник не обладает ничем, что встречается ему на пути, поэтому за ним следует символ «проникновение, убеждение». Проникновение означает вхождение вовнутрь.» «Смысл таков, что странник не обладает ничем, так как он может оставаться в своем состоянии одиночества, и из этого произрастает солнце, символ возвращения домой.»
Одиночество странника, как и наше, ведет к возвращению домой, к возвращению домой в проникновение, что умещается в мире, в божественном, в самости и в нас самих. В возвращении домой блуждающая эго-самость человека познает бытие. И в этом познании он переживает мир как освещенное бытие творческого, которое предлагает себя как такое единство действительности, в котором нужно совершить возвращение домой, несмотря на то, что дом никогда не был нами оставлен. Это возвращение некого, не потерявшегося, блудного сына, а в возвращении не существует никакого пути назад, никакого «возврата», никакого поворота, но лишь становление самосознания своего шествия и бытие в конечной точке вернувшегося домой.
Если сначала проверялось заблуждение, как-будто бывает «ложная», «неистинная» жизнь, а когда бытие ясно проявило себя как бытие божественного в вожделении также, как и в аскезе, в отдаче также, как и в принятии, в облаках и точно также в изображающем их стихе, так как бытие внутри мира превращается не только в одиночество, в котором странник не обладает ничем, что встречается ему на пути, но также в возвращение домой, в безопасность, которая никогда не была утеряна. Одиночество и безопасность здесь сливаются в одно, ибо мы, как эго, являемся потерявшимися и должны таковыми быть, так как мы не испытываем никакого личного противостояния божественному как некий «внешний» объект, таким образом, мы, как самость, — защищены, потому что нас никогда не покидает состояние непосредственной близости к божественному. Сначала эта защищенность стимулирует возвращение домой и реальную жизнь в этом божественном мире. Но при этом жить в нем значит — ощущать под ногами, что наш путь является путем вечности.
Некую часть этой встречи с вечным психология называет архетипическим опытом. Но мы обращаемся к этому опыту не в исключительном и священно-обособленном, но везде и всегда, где мы, как целое, в состоянии испытать целостный мир. Так как не-падший мир является миром, в котором всегда возможен «великий опыт», это мир, в котором исчезло различие между малым и великим, правильным и неправильным, потому что личностное проявляет себя как сверхличностное, а сверхличностное ограничивается в личностном. В этом самоограничении целостность той целостности мира, которую переживает каждый индивид, обращается к личностному снова. В так называемом преходяще-неистинном проявляется вечно-истинное, а в рядовой песне звучит любовь человека, божественного, мира. В то время как пути жизни сверкают, жизнь превращается по ту сторону хаотического опыта эго в мир заранее-упорядоченного, который мы должны лишь пройти, чтобы пережить наш путь как вечный и защищенный путь. Но именно потому снова сокращается время шествия до вечного мгновения, в котором не существует никакого пути и упорядоченного бытия для идущего, потому что время больше не проявлено, но лишь осмысленность настоящего момента.
Но это пресуществившееся сейчас не расположено в потерявшем будущее, аморальном бытии, которое гедонистически довольствуется настоящим. Остается страдание, а также принятие решений, но созвучность глубины, архетипический резонанс, в котором и обратная сторона мира, и обратная сторона эго, как самости, звучит в унисон, наделяет все однократное, кажущееся недостаточным и заброшенное, смыслом, благодаря которому сама жизнь оказывается творческой и несокрушимой. Не смотря на то, что не происходит ни малейшего изменения, — все является новым; абстрактный характер временной последовательности сменяется вечностью мгновения, а потерянность эго — защищенностью эго-самости, из которой я никогда не смогу выпасть, пребывая в единстве творческо-божественного с моим «я есмь».
Здесь нераздельно объединены друг с другом «встреча» и идентичность, бытие эго вне самости и эго-самость-единство личности в двойственной натуре подобия. В опыте «соответствия» человеческая жизнь становится осмысленной. Я совпадаю с миром, я совпадаю с самим собой, эго-самость и мир совпадают в себе самих, принадлежат друг другу, составляют одно целое, являются одним везде и всегда.
Если отдельная личность воспринимает свою жизнь как судьбу, как «целый» мир и как наполненную смыслом, она переживает себя не только в ходе времени, но также вне времени.
В последовательности событий судьбоносного опыта она реализует себя не только как единство эго и самости, сознания и бессознательного, но также как проекция себя самой и своей самости в единстве внутренних и внешних событий. Встречающееся мне люди и я, как встречающийся себе человек, являемся в широком смысле одним, а то, что в развертывании хода времени раскрывается, также оказывается по ту сторону времени действительного. Это «по ту сторону времени» переживается и как «сначала запланированное подобным образом», как, например, в гороскопе, и как исключительное вечное, что скрывает себя в течении времени. Каждый человек рожден в уникальных условиях, обусловленных его происхождением, окружающей средой, временем, его типом, и должен выдерживать и следовать всем, связанным с вышеперечисленным, ограничениям. Но — как мы выражаемся «наряду с этим» — преобладает опыт переживания мира, таким же образом, как себя самого, не как однократно-ограниченного, но как исключительно-вечного. Если я, как эго, и как сознание, — бренен и ограничен, значит я — вечен как самость, и как обратная сторона этого сознания. Весна, правда, выступает такой уникальной весной, как «я есть здесь», в настоящем моменте, но она обладает, в своем не периодическом своеобразии, двойным сиянием, уникальностью эго и его «неповторимостью», а также вечностью самости с ее «всегда уже здесь» и ее «аминь/да в вечности». Сначала этот двойственный опыт единства уподобляется опыту, который наделяет смыслом. Этот опыт божественного, как творческий «энтузиазм» созидательного бытия в Боге, подтверждает бытие как беспредельную конечность, вечность которой происходит из творческого. Этот энтузиазм божественного, вытекающего из себя самого, творческого ничто, толкает все сущее к трансформации становления, чтобы сохранить себя, как вечное, в процессе трансформации.
Составляющее одно целое в двойственном единстве бытия переживающееся является настолько очевидным, как и сформированное — парадоксальным. Нам, как эго, следует говорить о не-эго, о «ты» и о самости, потому что их единство возможно только в целостности переживаемых творческих мгновений, но оно распадается в «содержании» эго. Хотя мы сегодня обязаны ссылаться на это наделяющее смыслом «знание без знания» нашего эго-самость-опыта, в котором, правда, содержание эго опирается на себя самое, но наш опыт относительно этого остается, несмотря на то, что он свидетельствует неадекватно, неотъемлемой собственностью нашего бытия.
Перевод Виктория Степаненко