04.06.2012
0

Поделиться

1934 Эрнесто Буонаюти Символы и ритуалы в религиозной жизни некоторых орденов Глава 1. Символы

Эрнесто Буонаюти

Символы и ритуалы в религиозной жизни
некоторых орденов

Глава 1. Символы

В одной сильной и великолепной трагедии Еврипида, в той, где поэт хотел показать проблему противостояния матери и возлюбленной в душе женщины, в «Медее», есть кратка и жесткая сцена прощания: Ясон, не знающий, на что способна отвернутая любовь женщины, опьяненный ожиданием нового брака с принцессой, прощается с «дикаркой», обреченной вернуться на родину, и предлагает ей свое последнее утешение: «Не думаю, что нужны слова, однако если для твоих детей или для обратной дороги ты нуждаешься в помощи из моей казны, знай, что я наделю тебя, моя рука не скупа. Еще я намерен послать друзьям символы, чтобы ты была встречена как желанная гостья. Если ты, женщина, это не примешь, ты безумна!» Но Медея не боится, что ее сочтут безумной. Ревность и злость не знают доводов рассудка. «Ни к друзьям твоим я не обращусь, ни о тебя не приму ничего. Ничего не давай мне! Какое благодеяние может явить щедрость разбойника?»

Великий поэт и истинный предшественник греческих трагиков, автор ветхозаветного Бытия, говорит о начале человеческой цивилизации с двух сцен прощания. Его мифический рассказ образует основу теологического распространения христианства. У врат потерянного Рая Бог (такой Ясон – не виновный, а обиженный) передает людям (Медее – не преданной, а грешнице) «Символы», с тем, чтобы их странствие по миру в беспрестанном гонении, труде и страдании, не привело к уничтожению; он дает им обмен «Символами» с товарищами по пути и несчастью. В момент, когда Каин опоясывает себя руками, тонувшими в крови брата, чтобы выстроить город и возвести защитный бастион между своей душой и Богом, чтобы дать своему полному страха гонению мирную передышку, он убийца блуждающих, живущих доверием и ожиданием пастухов, он Каин, получает от Бога «символический» знак во спасение своего бытия.

Человечество – чудовищное войско скитальцев в пространстве и времени, которые, когда их пути скрещиваются, обмениваются прекрасно подходящими друг другу, накладывающимися один на другой фрагментами (????????) их общего наследия. Они взаимно узнают друг друга, словно по опознавательным меткам, когда предъявляют фрагменты костей, которыми менялись при первой встрече и при первом расхождении, и эти фрагменты точно соединяются. Так людям позволено сохранять отношения взаимно гостеприимного сообщества и уверенность в конечном совместном обретении себя вновь в вечном божественном покое.

Все, в сущности, – аллегория, что люди придумывают как средство и орудие взаимного соединения. Символичен язык, это составление определенных звуков, варьирующее от человеческого инстинкта общности к взаимной передаче желаний и настроений. Символичны формы искусства в их стремлении возбудить нужные настроения через представление и понятный перенос признаков красоты и очарования. Символичны формулы науки, которая исходит из того, чтобы слушать влияние природы и ее силу, в ритме, переведенном в числа. В символы вплетена в первую очередь религия, которая имеет в них средства, чтобы ввести своих верующих в мир потусторонней действительности, управлять ими и покровительствовать, в определенной мере – владеть их жизнью.

Все это содержит вопрос и выставляет требования:

Вопрос такой: в каком ранговом порядке располагаются в отношении друга различные символические формы выражения, которыми себя обеспечивают люди, чтобы признавать друг друга гостеприимными соседями и братьями?

Несомненно, первыми символами, которыми между собой обменивались люди, были символы религиозные, т.е. взаимодополняющие фрагменты совместного переживания страха и боли, желания и сновидения, которые даже могли были быть лишены изреченного знака и воспринимаемого жеста. Не говорят разве глаза прежде губ, и не обладает ли дрожь любви и ужаса собственным, отличным от любого произношения словарем? Позднее родятся другие символы и будут стараться подчинить прежние. Тщетно! Символы искусства и умозрения служат братскому взаимопониманию между людьми лишь постольку, поскольку они крепко привязаны к своей задаче и призванию – быть вспомогательными символами религиозной символики! С другой стороны религиозная символика имеет действительно связующую функцию и распределяет связующие силы между вспомогательными и подчиненными ей областями символики, но лишь при условии ревностного сохранения своего права первородства без каких-либо очернений и попыток поглощения.

Тот факт, что все творения духа единения – от религии до языка – имеют ценность и выражение в символических средствах через изменчивое познание и взаимную помощь, предполагает две вещи: то, что мир чувственного опыта скрывает более глубокий и широкий мир, достижение которого невозможно в обычном эмпиризме, и что на пути мира всегда есть возможность промаха и заблуждения. По этой причине требуется постоянная бдительность и уважение к символам, которые в подобающий момент приходят нам на помощь и осуществляют целительные возвращения. Этим обусловлена определенная двойственность восприятия мироздания, различие между империей чувственно постигаемого мира и империей сверхчувственного, божественного.

В этой способности соприкосновения с сверхэмпирическими действительностями посредством соединяющей воедино настроенности на один лад, перед которой все привычные выражения языка, искусства и науки – лишь зародыши символических признаков, и есть порождающая сила религиозности. Распространение этой порождающей силы имеет свою логику развития, выдающийся пример которой дает раскрытие символики в христианском обществе.

Символика Христа полностью раскрывается в притчах и аллегориях, которые дают направление, раскрывают и трактуют абсолютное совпадение в отношениях между жизнью космических реалий (неба, звезд, земли, растений) и обязанностями жизни духовной. Когда Христос принимает от крестителя очищение водой, он завещает помазание маслом для неусыпного ожидания Жениха и символизирует в хлебе и вине мистическое продолжение своей собственной жизни в обществе верующих. Потому как физически очищающая вода – лишь символический фрагмент беспрестанного очищения, которое Отец совершает в душе. Масло получается через давление плодов оливкового дерева, а варварское срезание оливковых ветвей, как радость и триумф Христа, рождается из свидетельства, называемого мартириум, из самоотрицания, которое есть самокалечение себялюбия. Хлеб и вино представляют собой урожай и брожение зерен и ягод винограда, которые безгранично рассыпаны по всей земле.

Вода, масло, хлеб и вино – элементы христианских сакраментальных практик, это символы, создавшие и сохранившие отношения обмена и духовные узы для общности, способной воспринять откровение о Царстве Божьем, св. Петр говорил о них, как о живом и истинной теле Христовом, а Тертуллиан описывал как истинное, действительное, «вечное» воинство божье. «Nesquam christianus aliud est. Unum evangelium et idem Jesus, negaturus omnem negatorem et confessurus omnem confessorem Dei et salvam facturus animam pro nomine eius amissam perditurus autem de contrario adversus nomen eius lucri habitam, Apud hune tam miles est paganus fidelis quam paganus est miles fidelis».

«Христос никогда и нигде не может быть ничем иным, нежели Христос. Поэтому Евангелие одно и всегда тождественно Христу, готово отрицать того, кто отрицал его, признавать того, кто признал Бога. Он призван спасти каждую, отдавшую ему себя душу, и, напротив, – проклясть каждую, которая спасается, отвергая имя его. Ибо для господа любой верующий мирянин – это солдат, как и солдат, послушный лишь своей униформе – мирянин».

Все сакраментальные практики старой церкви проникнуты этим глубоким чувством символической связи между действительностью харизматической тайны и бытом общинной жизни. Когда св. Августин дает католической теологии ее официальную формулу «accedit verbum ad elementum et fit sacramentum» («Когда слово становится элементом, творится таинство»), тем самым он напоминает верующим, готовящимся приблизться к евхаристической трапезе: «vos accipitis quod estis» («Вы принимаете то, что вы есть»).

Однако в обществе, ставшем общехристианским –после Константина – сознание мистической связи сопричастности потусторонней действительности избежало неминуемой опасности ослабнуть и проклясть себя. Организованное монашество представляет и осуществляет инстинктивную волю рожденной из Евангелия общности, волю спастись от этой опасности.

По факту монашество распространило свою самую влиятельную деятельность, в которой содержится и распространяется символическая и сакральная формула исконного христианства, и в которой оно приводит символы, восходящие к действительному устройству общины, живущей дарами церковного чрева.

Самые изысканные символические торжества средневекового христианства пронизаны эстетической и ритуальной стилизацией монашества. Какая воспитующая сила исходила в Средневековье от восточного гонения, которое воспевалось с кафедр бенедиктинских аббатств! И в какой мере даже сегодняшняя церковная литургия, когда она справляет таинства древних христианских символов, обязана окончательным становлению безымянной, столетиями проводимой работе монашества! В мессе святого четверга служитель воспевает благость символического масла: «aeterne Deus, qui in producere fructifera ligna jussisti, inter quae hujus pinguissimi liquoris ministrae oleae naascerentur, quarum fruetus chrismati deserviret. Nam et David prophetico spiritu gratiae tuae sacramenta praenoscens, vultus nostros in oleo exhilarandos esse cantavit. Et cum mundi criminal diluvio quondam expiarentur effuso, in similitudinem future muneris Columba demonstrans per olivae ramum pacem terries redditam nuntiavit. Quod in novissimis temporibus manifestis est effectibus declaratum, cum baptismatis aquis omnium criminum commissa defectibus, haec olei unetio vultus nostros jucundus efficit et serenos». («Вечный Господь: в начале помимо иных даров твоей благодати вырастил ты из земли плодоносные деревья. Средь них была и олива, дарящая это жидкое масло, чтобы плоды ее служили священным миром. Ведь еще Давид завещал, узрев в пророческом духе таинства Твоих даров, что от масла просветлеют лики наши. И когда прежде грехи мира были искуплены водами великого потопа, голубь явил образ грядущего блага, и ветвь оливы возвещала о возвращении мира на землю. Эти образы в последнее время воплощаются очевидными действиями, ведь крестильная вода дает искупление всем свершенным прегрешениям, и помазание этим маслом делает лик наш свежим и радостным»),

Но к сакраментальным символам древней христианской общины монашество добавило новые, чтобы резче и более открыто выделить господство, которое продолжает сохранившееся в христианском ???????? (переосмыслении) мироторечение.

Так монашество надевает черные капюшоны, ??????????? (покров) Евстазия, старый палий философов. Как внешний знак черное облачение мистериальным религиям было не безызвестно.

Многие эпитафии в Серапейоне в Делосе – религия Сераписа – типичная погребальная религия – выражают наличие коллегиума облаченных в черное. Павсаний убеждает нас, что в Коринфе во искупление убийства детей Медеи юноши ходили остриженными и облаченными в черное – вплоть до римского завоевания. Ранние выражения египетского монашества не могли рекомендовать поздним представителям эллинистической культуры обратить внимание на черное облачение. Евнапий в «Жизни Гедезия» рассказывает, как после сожжения христианами Серапейона в Александрии, этих монахов накрыла глыба от развалин великолепного здания. И он мрачно добавляет: «Ибо все в те времена было позволено тому, кто носил черное одеяние, и тем самым открыто отрекался от принятого».

Когда во времена Тертуллиана надевание паллия служило знаком принадлежности к христианам и признаком обособленности, одно лишь надевание черной одежды, как знака святой христианской дружины, могло оскорбить все еще выживающих «язычников», т.е. – культурную буржуазию, но это представлялось большинству официальных христиан вполне логическим.

Молчаливое признание всеобщей отчужденности от евангелистского понятия ???????? (покров)! Но внешней униформы для восприятия печати монашеского признания было не достаточно. Этот воспринимаемый символ нужно было носить на теле. И, так как в некоторых проявлениях языческой набожности жертва волос с головы считалась жертвой искупления и средством молитвы против гнева богов, тонзура стала внешним причастием христианских монахов. С точки зрения формы, в которой должна была происходить эта жертва волос, было не просто добиться соответствие между кельтским монашеством, которое было, предположительно, наследником и продолжателем организации друидов, и монашеством материка. Кельтские монахи оставляли пучок волос на затылке и полностью выбривали переднюю часть головы от одного уха до другого. Континентальные монахи делали символический венец, венец Солдатов Христовых ко дню «Donativums», венок из волос на выбритой голове. Это было не единственное противоречие и не единственный спор между двумя проявлениями монашества, среди которых бенедиктинцы утвердили судьбоносную привилегию.

В «Consuetudienesmonasticae», в ценнейших дополнениях, которые большие аббатства видели необходимым вносить при изъявлении своего личного самовластия, в скудную, хотя и высокопробную схему Устава св. Бенедикта, мы находим ряд символических порождений и фигур, в которых раскрываются схожести и связки с древними мистериально-культовыми обществами.

Например, юноша, которого родители через монастырь посвящали богу, должен был своими руками через проведение мессы вынести печать своего посвящения. Не иначе, чем говорится в одном мистическом папирусе, который был недавно найден и опубликован (Societa Italiana. T.X. Nr. 1162), что на руках посвящаемого очень острым шипом должны быть выцарапаны две печати: «???????? ?????? ????????????? ??? ?????? ??? ??????????».

Эти же «Consuetudienesmonasticae», как память о великом мастере-наставнике бенедиктинской монашеской жизни в эпоху Каролингов, Бенедетто Аньяно, показывают нам, как любое развитие дисциплины, будь то в ритуале или жизни общины, происходит от силы постоянного движущегося сознания символической ценности, ценности, связанной с каждым моментом монастырской жизни. В архитектурной технике монастыря и в его литургических откровениях нет частностей, которые бы не содержали символической значимости и воспитательного намерения.

Между тем именно это бесконечно продолжающееся обогащение символического запаса в трактовке монастырской жизни есть препятствие и угроза удушающей множественности.

В середине XII века Отто Клюнийский провозгласил мантию символом четвертого Завета, заключенного между богом и родом человеческим. «O admirabile mysterium et admirabile sacramentum! Primum Testamentum dedit Deus in cordibus hominum, quod vocatum est lex naturalis, quod si servassent, secundo non indigerent. Sed quia novitatum amatores sunt hominess, per inveterationem primo testamento neglecto secundumdedit in circumcisione, quod propter sui novitatem Paulo libentius amplexiati sunt quidam. Sed hoc interdum inveterate atque neglecto tertium dedit in baptismo, quod praedestinatum est ut stet in acternum. Sed quia longa consuetudine inveteratum coepit ab hominibus paulatim in negligentiam duci quartum dedit in cuculla, ad cuius novitatem amator novitatum paene totus iam confliuit mundus. Post hoc quantum non erit, quia in hoc et mirahili modo omnium benedictions continentur. Quid-quid enim religionis et sanctitatis in tribus testamentis continetur, totum in testamento Benedicti constringitur.»

«О, чудесная тайна, чудесное таинство! Первый Завет дал Господь человеческим сердцам, и был он назван законом природы. Если вы усвоите его, откроется вам и второй. Но так как люди любят новое, был из-за пренебрежения первым второй завет – в обрезании, который многие, в силу его новизны, принимали с охотой. Третий был в крещении, вечное значение которого предопределено. Но так как из-за долгого использования он устарел, со временем стал использоваться людьми упрощенно, дал он четвертый – в мантии – к новизне которого стремится теперь весь жаждущий новизны мир. После этого пятого не будет, потому как уже в этой прекрасной форме благословления всего рода человеческого уже содержатся. Потому, все, что осталось в религии и святости в третьем Завете, собрано в Завете Бенедикта («Epistula Domini Odonis Monachi Contuariensis ad fratrem sum novitium Oldanum» bei Mallibon, Veterum Analectorum nova edittio p. 447.)

Отсюда – странный парадокс! – пока Отто Клюнийский в столь изысканных выражениях постулировал непременную для всего земного непреложную ценность символической бенедиктинской мантии, историческая эффективность монашеской символики клонилась к закату.

Уже с пятидесятых годов цистерцианская реформа вынесла дух древних правил из области аббатского затворничества и сделала инструментом бесчисленных экономических изменений. Черное траурное облачение, будто не соответствовало времени – скорому приближению новой эпохи – и было заменено на белое. И как раз в это время Иоахим Флорский решил свои юношеские монашеские переживания, которые давали ему стремление, как эпоху духа объявить предстоящими. Из трех следующих друг за другом эпох – Отца, Сына и Святого Духа третья и последняя могла бы означать возвышение любой сакраментальной связи и дисциплины, т.к. будет открыто время полнейшей Действительности. «Первая эпоха приняла воду, вторая – вино, третья будет выжимать масло».

Через полное введение в атмосферу великого и радостного ожидания, возбужденного посланием Иоахима, направилась францисканская «religio» (благочестие, совестливость) по ту сторону всяческих чувственно воспринимаемых символов. Но для нее посещение Порциунколы для получения полного отпущения грехов все же было равносильно крестовому походу. Из священного опыта сделала она, как во времена древних христиан, чистое и безупречное указание на радость и веселость жизни. «Caveant fraters ne se ostendant extrinsecus nubilosos et hypocritas tristes, sed ostendant se gaudentes in Domino, hilares et jucundos et convenienter gratiosos». «Братьям следует остерегаться того, чтобы внешне представать удрученными и грустными праведниками, но надлежит им представать божественно-счастливыми, радостными, приятными и в известной мере любезными». Это призыв первого францисканского устава, который подтверждает Томмазо ди Челано (Фома Челанский), но который, однако, пропал из одобренного Курией текста.

Бюрократизированная Иннокентием III церковь, не могла откровенно смириться с мыслью, что история Евангелие начинается заново, и что теперь ей подобает выдать себе собственное свидетельство о смерти. Она противостояла. Она еще больше, чем прежде, держалась за символику средневекового христианства. Но как раз, пока из этого она пыталась сделать панацею, которая бы сохранила преимущество за буквальной властью бюрократии священников, она захватила блага подсознательного общественного содержания, которое посредством телесного введения выстраивало из благодати и таинства Град Небесный, пока во чреве прахристианства и во чреве монашетсва зачиналась Золотая Эра. Так папство уходящего Средневековья всё так же продолжало пятнать духовное тело монашества, как Константин упражнялся в запятныванье духовного тела первохристианства, когда он уничтожил его атмосферу величия и тайны. Пока обобщалось употребление сакраментальных символов во времени и пространстве, и тем самым рассеивалась их телесная цель, ослабевала созидательная сила символов и превращала их в простые магические средства, чтоб умолчать притязания отдельных людей на потустороннее.

Первые мастера схоластической спекуляции сослужили здесь свою службу. Например, у Гюго мы читаем о св. Виторе – его теологическую теорию о Причастии (De sacramentis, bes. 1 I o 9 und 1 IX o 9) – и нам становится ясно, какое значение приписывалось здесь выражениям священника, как он свершал чудо явления и сообщения милости; через это мы чувствуем, что мистический горизонт, от которого начинается жизнь церкви, уже не тот, от которого начиналась эпоха великих творений монашества. И больше символ не знак взаимного познания и солидарного созидания, благодаря возвышенному Царствию Божьему.

Постижимо, насколько стремления реформации исходят из того, чтобы пробить брешь в порядке таинства, которое стало для великого охотника из Рима и его уполномоченных охотничьим арсеналом. Но постижимо и то, как обнажается двойственное, противоречивое заблуждение современного человечества о символах, которые оно преподносит своим солюдям, оно осиротило все, что находится вне опыта и любого неполитического притязания. Для нас наше странствие по миру стало, в конце концов, атомизированым и лишенным плана заблуждением беглецов, без цели, без гостеприимства. Когда мы потеряли восприимчивость к торжественным и непостижимым нормам трансцендентного, вечного, мы, наконец, достигли веры, что есть единственнный зачаток жизни, убереженный от розг и предъявленный человеческому жричеству.

Пер. Елена Лейбель