Томас Мур
Ритуалы Воображения
Глава 2
Личный миф – тоже миф?
Идея личного мифа появляется, среди прочих упоминаний в разных источниках, в прологе к «Воспоминаниям, Сновидениям, Размышлениям» К.Г. Юнга:
Сейчас, в восемьдесят три года, я предпринимаю попытку объективно рассмотреть мою жизнь. Таким образом я создаю личный миф. Всё, что я могу сделать, – это утверждать нечто, «рассказывать истории». Говорю я правду или нет – не важно. Важно лишь, что это моя история, моя правда.[1]
Всего в нескольких строках заключена не только идея личного мифа, но и ряд вопросов, связанных с этой идеей. Как, например, можно рассказывать историю своей жизни и не беспокоиться о том, правдива она или нет? Юнг, кажется, приравнивал личный миф к рассказыванию историй, но существует ли разница между нашей историей и личным мифом? И как нам, часто питающим подозрения к субъективизму, отнестись к желанию Юнга рассказать свою историю и свою правду?
Имея в виду все эти вопросы, не стоит удивляться, что заглавие данного эссе представляет собой вопрос, и вопрос этот может быть задан множеством способов. Личный миф – тоже миф? На одном уровне я спрашиваю: Существует ли такое понятие, как личный миф, или же сама идея – миф, иллюзия? Или, в другом смысле, является ли личный миф истинным мифом, или слово «миф» в этой фразе всего лишь метафора? Наконец, более искажённая формулировка вопроса: Какой миф имеется в виду, когда мы говорим о личном мифе? Личный миф – который из мифов?
Чтобы ответить на эти вопросы, позвольте вернуться к истокам и рассказать кое-что о природе мифа как такового. Для начала, думается мне, специалистам по мифам следует перестать жаловаться на бытующее представление о мифе, как о чём-то, не являющимся правдой. Миф не является правдой. Я бы сказал, что миф даже не несёт в себе правды. Миф только предлагает способ воображения событий, происходящих в этом мире, либо за его пределами. Греческое слово mythos неуклонно отсылает к истории или байке. Оно противопоставлено слову logos, верному слуге правды. Миф в своих пределах и объёмах определён лишь воображением, чистым воображением.
Лидделл и Скотт в своём греческом словаре делают несколько удивительных замечаний о мифе. Они утверждают, к примеру, что mythos означает «историю, которая никогда не заканчивается». Но возможна ли история, не имеющая конца? Она просто продолжается вечно? Если она не имеет конца, то она точно так же не будет иметь и середины. Вы гадаете, есть ли у неё хотя бы начало. Вообще-то, найти начало мифической истории не так уж и просто. Более ранние истории и другие мифические фигуры часто уже вплетены в миф, который вы пытаетесь постичь. Также сложно бывает найти оригинальную версию мифической истории, отследить её происхождение. Истории самих мифов точно так же могут иметь открытый финал, то есть они никогда не заканчиваются, но всегда открывают путь новым версиям и свежим интерпретациям. Возможно, миф лучше представлять в виде калейдоскопа изображений, то есть мифический эпизод об Эдипе, который мы находим у Фрейда – это часть мифа, даже если Эдип Фрейда был позаимствован у Софокла. Возможно, каменные фигуры из иудейских и христианских мифов, украшающие европейские соборы, являются истинными версиями мифа – вечные, фрагментарные, не обременённые началом и концом, вдохновляющие, воодушевляющие, содержащие намёк на историю, но не принимающие в ней участие.
Если мы продолжим настаивать на рассмотрении мифа как истории, то неизбежно столкнёмся с проблемой её единства. Существует бесчисленное количество версий мифа. Афродита – мать Эроса? Или Эрос, он же Гесиод, как сказано в орфическом гимне – один из первых и главных божеств? Артемида – повелительница зверей, мать, дева, богиня луны? Иногда да, иногда нет. Путешествуя сквозь время, миф уподобляется непрочным дешёвым бусам, кое-где порванным и кое-как склеенным вновь. Возможно, нам стоит перестать воспринимать эти дыры и противоречия в мифе как аномалии и начать видеть в них саму суть мифа. Позднее, обратившись к идее личного мифа, мы вспомним об этой склонности мифа к фрагментарности, о свойственных мифу нелинейности, разболтанности, бесконечности и надломленности.
Другой поразительный комментарий о мифе, который мы находим у Лидделла и Скотта: миф – это история, которую рассказывают тем, кто не слушает. Это напоминает мне о музыке Эрика Сати, которая задумывалась для исполнения на сцене между актами пьесы, когда публика выходила в лобби покурить. Кто будет рассказывать историю тому, кто не собирается слушать? Но если вдуматься, в мифе есть нечто суицидальное, нечто саморазрушительное. Он хочет быть услышанным, но не хочет, чтобы к нему прислушивались. Самое опасное в мифе, его тёмная сторона заключена в том, что часто эта история услышана и не забыта. Довольно важно забыть историю, особенно ту, что обладает значением и властью, которые обычно присущи мифу. То же справедливо, между прочим, и для историй, рассказанных во время терапии или психоанализа. Пациент надеется запомнить все инсайты и несущие истину истории, всплывшие в ходе терапии, но подобное буквальное запоминание может стать помехой. Оно может низвести воспоминание до складирования информации. Лучше забыть эти истории и позволить им фрагментироваться, дезинтегрироваться, и в таком фрагментированном виде стать частичками ткани вашей собственной традиции, личным мифом. В культуре, по-настоящему прекрасные остатки мифа, которым мы сегодня наслаждаемся – это не только истории, но также фрагменты, нарисованные на вазах и украшающие соборы: Персей, замороженный в своём полёте от Медузы; Иисус на горе, замерший на полуслове, или же, говоря о личном – обрывок воспоминания, просочившийся в сон.
Миф – это не история. Миф – это разрозненный, персонифицированный, дифференциальный мир со своей географией, полный животных и богов, существующий в историях и искусстве. Личный миф – это не ваша собственная история, это не история вашей внешней жизни, это не связная история, имеющая начало, середину и конец. Личный миф – это не история вовсе, хотя мы можем приобщиться к этому мифу и выразить его, рассказывая истории.
Дабы лучше научиться различать вашу историю и ваш личный миф, следует обратить внимание на культурное взаимодействие между мифом и мифологией. В мифологии mythos соседствует с logos. Logos – это повествование, или как сказал бы Хайдеггер, выкладывание элементов мифа. Logos сшивает, но не разрывает. Мифология вплетает миф в историю, хотя самому мифу свойственно распутываться, подобно Пенелопе, которая ткала и распускала гобелен, пока разворачивался миф об Одиссее. Оба действия в мифе необходимы, хотя мифографы предпочитают ткать. Их фантазия, столь отличная от художников, которые расписывали вазы, и скульпторов, работавших в соборах, в том, чтобы свести всё воедино. Роберт Грейвз, Мирча Элиаде и Джозеф Кэмпбелл, все они ищут объединяющую тему, чтобы связать вместе мифы о богине луны, творении или героическом подвиге. Сам Леви-Стросс воссоздаёт фрагменты мифа, но это рассудочные элементы, аккуратно разрезанные и приведённые в баланс и контраст. Когда миф слабеет и распадается сам по себе, он порождает замешательство и восхищение, а не порядок и ясность. Пикассо, вставший в один ряд с художниками античности, которые воспринимали миф вне мифологии, делает простые зарисовки сцен из Овидия, или помещает мифического быка на калейдоскопическое полотно своей «Герники» и других картин.
Созвучно тенденции к унификации мифа, но даже более опасно, желание канонизировать мифологию, сделать её законом. История, несущая глубокие, трогательные, стимулирующие, воодушевляющие, вдохновляющие образы мифа, как он есть, систематизируется, канонизируется, интерпретируется властью, заучивается наизусть, узаконивается, заверяется, документируется, картографируется, выстраивается в алфавитном порядке, изучается филологами, пичкается перекрёстными ссылками, теологизируется, осмысляется философами, становится фольклором, освящается и закостеневает. Появляется мифологическая ортодоксия, которая не только отвергает все прочие мифологические традиции, но также противостоит естественному стремлению мифа к размножению, дроблению и предлагает внутреннее противоречие и саморазрушение. Там, где миф взывает к платонической памяти, отголоскам фигур и форм, которые населяют и создают физическое пространство и время, ортодоксальная мифология должна заучиваться наизусть и цитироваться до запятой. Когда нужно прилагать столько усилий, чтобы запомнить мифологию, вы забываете о мифе.
Любопытно также, что приверженцы так называемой ортодоксальной мифологии не признают мистической природы объекта своей веры. Употребление слова «миф» в какой бы то ни было близкой связи с верованием религиозного человека равносильно тому, чтобы напрашиваться на драку. Зафиксированная мифология обещает правду, в то время как миф предлагает лишь байку, дающую представление о событиях.
Миф текуч, спонтанен, сиюминутен, эфемерен. Он рождается из ландшафта и исходит от человека или ситуации. Функция мифологии не в том, чтобы поставлять нам мифы, но в том, чтобы хранить образцы, помогающие нам распознать миф, когда мы на него натыкаемся. Но в поисках мифа мы часто плутаем и хватаемся за мифологию.
Мифология готовит нас к появлению мифа – так, когда из-за горизонта показывается розовоперстый рассвет, мы вспоминаем о мифологической Авроре, её связи с Афродитой и чувственном способе познания мира. Если, вспомнив Аврору, мы переживаем волнующее впечатление от рассвета, которое наполняет лёгкие воздушными ощущениями и зажигает маленькие пожары в груди, то рассвет в душе и является фигурой мифа. Но Аврора – это не миф.
Встретишь Будду на дороге – убей его. Увидишь Аврору в небе Техаса – убей её. Искать следует не Будду, но Природу Будды, учат дзэнские священники. Это не Аврора делает пейзаж мистическим, но сам рассвет в своей божественности.
Миф свеж. Или, если использовать излюбленное слово поэта Уоллеса Стивенса, «росист» (dewy). В часто цитируемом пассаже из его поэмы «В стороне от гобоя» (Asides on an Oboe) Стивенс описывает фантазию, которую я считаю сутью мифической чувствительности:
…и всё же
Невозможно возможен философ, учёный,
Думам предавшийся вволю, человек –
Средоточье всего, всеобъемлющ, отзывчив,
Как зеркало, к речи способное, муж из стекла,
В чьём алмазном обличье всё соединено.
Вся обитель его им пронизана и напоена,
И в стихах его обретаем мы мир и покой.
Я не представляю этого «мужа из стекла» кем-то конкретным, хорошим поэтом или художником. Он представляется мне в виде фантазии, доступной нам всем. Мистическое мироощущение приходит, когда мы сами становимся людьми из стекла, обретаем прозрачность. Миф также этому способствует, когда мы впускаем в себя красоту рассвета, настраиваемся на чувственное восприятие, когда мир открывается в свежести влажной утренней росы, и наше воображение орошается невинностью, предшествующей послеполуденному миру Фрейда и Юнга и Д.Г. Лоренса и американских индейцев.
Я бы хотел позаимствовать у Уоллеса Стивенса ещё пару строк, в которых он взывает к «росистому» имагинальному видению вещей. Когда он говорит о поэзии, мы можем легко подставить вместо неё миф. Из «К определению высшей выдумки» (Notes Toward a Supreme Fiction):
Поэзия жизнь освежает и дарует лишь на миг
Нам понимание идеи изначальной… Тем утоляя
Веру в незамутнённое начало,
Нас направляя, безотчётной волей окрылённых,
К незамутнённому концу.
И затем из «Обычного вечера в Нью-Хейвене» (An Ordinary Evening In New Haven):
Поэзия суть отклик на событие,
Одновременно часть его и нет.
Стихотворение всегда о настоящем,
Не о прошлом: в нём отзвук той же
Ночи ветреной, когда дрожали мраморные изваянья,
Как папье-маше. Стихи – виденья
Пред взором внутренним и внешним. Поэт не знает
Завтрашнего дня. И снова пронесётся ветер,
И статуи вновь задрожат, как встарь.
Теперь позвольте мне выразиться более прямо в нашей беседе о личном мифе. Отвечая на вопрос, заданный в начале, я бы сказал: да, личный миф – это миф во всех смыслах. Мы можем говорить о мифе на личном уровне – по Юнгу, этот миф не правдив, как и все мифы, но он вдохновляет. Личный миф – это не история вашей жизни. «Автобиографию» часто определяют, как чьё-то личное (auto) сочинение (graphe) о жизненном пути (bios). Я бы, скорее, сказал, что автобиография, согласно модели, предложенной Юнгом, которая во многих отношениях подобна мифу, — это видоизменённая жизнь (bios), которая пишет (graphe) сама себя (auto). Мифическая автобиография рассказывает о внутренней географии, животных, богах и необычных происшествиях – это и есть проявления жизни. Мы приходим к этому мифу, рассказывая не историю жизни, но истории их жизни, снова и снова, во всём многообразии версий и противоречий. Любопытно, что после того, как Юнг представил относительно мифический взгляд на своё жизнеописание (bios), все последующие биографы потерпели неудачу в своих попытках. Биография Юнга теперь представляется чем-то вроде экспедиции за Ноевым ковчегом или воссозданием возможного маршрута Одиссея по Средиземному морю: мифология поглощает миф.
Мифическая ортодоксальность представляет такую же большую опасность для личного мифа, как и для культуры. Человеку бывает трудно увидеть проблеск собственного мифа за жёсткой ортодоксией религиозных убеждений детства, и точно так же ему бывает трудно увидеть то, что находится позади непроницаемой истории, которую ему всегда рассказывали о нём самом: истории о том, почему сейчас он переживает нелёгкие времена. И точно так же, как человеку бывает тяжело постичь мифическую природу своих детских религиозных убеждений, ему трудно прийти к пониманию жизни как мифа, той истории, которую он зовёт идентичностью. Где-то по пути нас убеждают в правдивости определённой жизненной истории: мой отец был слишком строг, у меня было несчастливое детство, я был нелюбимым и нежеланным ребёнком и т.д. Эти истории могут заточить миф человеческой жизни, будто пузырь воздуха в хрустальном шаре. В погоне за правдой теряется миф.
Акцент Юнга на своей истории важен, потому что тенденция заключается в том, чтобы в поисках мифа попутно заимствовать мифологии. В культурном отношении, мы обращаемся к Востоку, или к Греции, или к индейцам Америки. В личном отношении, мы читаем биографии, возможно, мифически – чтобы найти фрагменты образов для нашего отражения, но также, вероятно, чтобы украсть правду, инсайт, решение проблемы, идентичность: imitatio Christi, imitatio Jungiana.[2] Может ли это быть следствием искушения позаимствовать мифологию, которую мы превращаем в астрологию, где акцент делается на личности и её происхождении, основанном на точном времени и месте рождения? Может ли также быть, что очарование детством, как источником зрелости – это способ присвоить наши личные истории, наш личный миф? Предмет, достойный отдельной лекции – сравнение мифологий происхождения, историй о творении и личных историй из детства. В имагинальном смысле, онтогенез вкратце повторяет филогенез, как утверждают фрейдисты. В своём эссе о «покрывающих воспоминаниях» — обманчивых воспоминаниях, которые стараются спрятать пугающие факты – Фрейд делает некоторые замечания относительно детства, которые звучат достаточно провокационно, если поместить их в контекст личного мифа:
Можно даже усомниться, есть ли у нас вообще какие-либо воспоминания из детства: возможно, все, чем мы обладаем, – воспоминания, связанные с детством. Детские воспоминания показывают нам наши первые годы не такими, какими они были, но такими, какими они оказались в более поздние периоды жизни, когда возникали эти воспоминания. В эти периоды возникновения детские воспоминания не появлялись, как люди обычно говорят; они формировались в это время. И ряд мотивов, не имеющих отношения к исторической точности, влиял на их формирование, а также на выбор самих воспоминаний.[3]
Пассаж Фрейда, подобный этому, как правило, цитируется, дабы показать, что невротиками нас делают не детские травмы, но, скорее, наши нынешние мысли о детстве. Слова Фрейда также напоминают нам, что туманный эон детства также не познан, как и большая часть времени сна личности, как сказочного прошлого культуры. Фантазии детства с успехом могут многое добавить к нашему мифическому чутью. Но эти фантазии часто демифологизируются и воспринимаются как данность, ортодоксальные объяснения нынешних проблем. Зачем вообще пытаться доказать их историческую достоверность? Старый друг звонит и говорит: «Помнишь, когда мы были детьми? Мои родители осложняли мне жизнь? Были ли они со мной жестоки?» Погружение в историю детства отдаляет нас от личного мифа.
Личный миф так же соотносится с культурной мифологией в своём отношении к ритуалу. В культуре ритуал иногда представляется утверждением мифа, иногда его источником. Отношение мифа и ритуала в культуре даёт некоторые подсказки, как то: способы, которыми эго может взаимодействовать с мифом на личном уровне.
Негативная сторона в том, что мы можем наблюдать, как определённые жизненные ритуалы укрепляют жёсткий, монолитный миф. Беззащитность, таящаяся за окостеневшими чувствами и в повторяющихся действиях, настойчивое желание всё контролировать и понимать, поддержание рационального выбора и следование идеологиям – всё это может положить начало ритуализации ортодоксального мифа. Эго, однако, может ритуализировать намного эффективнее.
Сны предлагают некоторые подсказки, касающиеся разнообразных ролей, которые может сыграть эго в отношении личных мифических фигур. Эго иногда выступает в роли хозяина, который даёт кров людям фантазии, представляет их друг другу, запоминает их имена, сближается с ними, заботится об их нуждах, слушает то, что они говорят. Эти ритуалы радушия могут послужить важной функцией в предоставлении мифам их места.
Мы все знаем, что во сне эго часто едва ли задействовано в происходящем и наблюдает за своими личностями, не становясь непосредственным участником действия. Следить за тем, как разворачиваются мифические эпизоды и появляются их главные и второстепенные персонажи – всё равно, что ритуальный театр – значит, чтить священные события в религиозном смысле слова «чтить».
Мы также знаем, что в культурном смысле миф – это устная традиция, в которой не одна, но множество историй рассказывается и пересказывается, держась канвы и оставляя возможность для вариаций. Рассказывая множество историй своей жизни, рассказывая сны и тайны, мы ритуально поддерживаем в мифе жизнь. Подобные рассказы служат не прагматичной функции, но душевной, особенно когда истории не линейны или последовательны и не рассказываются в качестве объяснения. В историях содержатся мифические фигуры, места и события, которые развернулись у нас на глазах. Эти фигуры, конечно, могут принять форму друзей и знакомых из жизни, и всё же эти люди, подобно актёрам на сцене, могут представлять мифические фигуры для почитания. Как говорит Юнг: «И людей я запомнил лишь постольку, поскольку их имена входили в список, начертанный моей судьбой с самого начала, так что встречи с ними были связаны с внутренними переживаниями».
Я могу сказать пару слов о сне и личном мифе, поскольку Джозеф Кэмпбелл в своих трудах часто отмечал, что сон соотносится с личностью так же, как миф с обществом; то есть сон – это личный миф. Я бы не стал выделять сон как путь, подобно мифологии, или как некие священные письмена, предлагающие инсайт на глубоком уровне. Я бы, скорее, отметил фрагментарную природу снов. Сны больше похожи на картины – разъединённые, индивидуальные, разграниченные и не являющиеся частью целого – тогда они представляют собой мифологическую систему. Мы обращаемся к снам не для того, чтобы обнаружить личный миф, но, скорее, чтобы увидеть элементы мифического мира, который не является сном сам по себе. Превращая сны в мифологию, мы подвергаемся тем же опасностям, что и при мифологизации, а именно: тенденции к унификации и кодификации, к тому, чтобы видеть в них источник правды и руководство к действию, а не торжество воображения.
Я сказал кое-что о мифе, но пока что не уделил достаточно внимания понятию «личный». Это сложный предмет для обсуждения, и я был бы рад предоставить исчерпывающее число значений. Но можно отметить, что «личный» гораздо глубже, чем представляется, приняв во внимание его синоним – «персональный». Слово «персональный» часто относят к греческому prosopon, что означает «лицо». Его так же связывают с этрусским божеством Ферсу (Phersu), фигуре в маске, которая встречает души и сопровождает их в Подземный мир. Он представляет собой в каком-то смысле герметическую фигуру со специальным атрибутом – маской. Его имя так же родственно Персефоне.
Размышляя о лице и личном мифе, я хочу избежать искушения видеть в лице объединяющий фактор. Лицо – это не маска. Оно, скорее, подобно множеству масок, всегда подвижных, как правило, выразительных, способных принять любую форму, согласуясь с мифическими движениями позади или внутри него. Личность многолика; мы можем сказать без противоречия, что лицо видимое – это маска, открывающая лица мифа. Личный миф – это собрание лиц из Нижнего мира, и видеть свой миф – значит, быть ведомым в этот Нижний мир, чтобы познать его во всех деталях. Возможно, тогда миф, стоящий за идеей личного мифа – это не история, не знакомая классическая мифическая сказка, но попросту образ Ферсу, малоизвестного божества в маске.
Дабы подытожить всё, сказанное о мифе, я бы хотел выдвинуть предположение о том, что за идеей личного мифа не стоит единый миф. Другой мифологический фрагмент, с чьей помощью можно получить представление о личном мифе – это эпизод из «Одиссеи» с участием Цирцеи. Согласно этой истории, Одиссей и его спутники, прошедшие через различные испытания и выжившие после кораблекрушения, видят остров Цирцеи и приходят в восхищение. Они очарованы его цикличной природой («Цирцея» отсылает к кругам, которые описывает хищное животное) и дыму, который поднимается из центра. Юнгианцы увидят в этом образе мандалу.
Спутники Одиссея очарованы чудесной абстрактной формой. Их притягивает к центру, они чувствуют притяжение центробежной силы. И их превращают в свиней, их речь становится хрюканьем, их мир ограничивается грязной лужей. Разве не то же самое делает иллюзия полноты, центризма, идеальной геометрии и красоты? Сам Одиссей осторожен, он помнит совет Гермеса, встретившегося ему на пути. Гермес советует ему изобразить атаку. Получается, что следует нападать на завлекательные мифологии, чтобы не попасть к ним в плен.
Одиссею так же даётся растение moly (дикий чеснок), легендарное противоядие от эпилепсии или неконтролируемых маниакальных приступов. Не стоит буйствовать из-за мифа. Дикий чеснок также помогает заснуть, видеть сны и благоволит эросу. Выходит, что нам нужно допустить мифологии в свои спальни; мы продолжим видеть их во сне и следовать зову эроса, а не в царство правды и логоса.
И хотя Одиссей приятно проводит время в круге Церцеи и знает о прелестях мандалы, ему, в конце концов, предстоит двинуться дальше – собственно, в Нижний мир, чтобы увидеть некоторые лица, которых уже нет в мире живых. Может статься, что даже тем из нас, кто глубоко интересуется мифом, следует обходиться без комфорта идеально сформированных, круговых циклов историй, называемых мифологией. Какое-либо знание о мифологии может в равной степени обернуться как препятствием, так и помощью в поисках своего мифа.
Держа это в уме этот акцент на негативном пути в миф, я бы хотел завершить цитатой из Сэмюэла Беккета, который поддерживает напряжение между полнотой и пустотой историй и слов. Он завершает свой роман «Неназываемый» следующими словами:
Я не могу продолжать, необходимо продолжать, я буду продолжать, необходимо произносить слова, пока они есть, пока они не найдут меня, пока не скажут мне, странная боль, странный грех, необходимо продолжать, возможно, всё уже кончено, возможно, они уже мне сказали, возможно, они донесли меня до порога моей истории, поднесли к двери, которая откроется навстречу моей истории, меня бы это удивило, если она откроется, это буду я, наступит молчание, где я, не знаю, никогда не узнаю, в молчании не знаешь, необходимо продолжать, я не могу продолжать, я буду продолжать.
Литература
Фрейд, Зигмунд. «О покрывающих воспоминаниях» (1899). Избранные статья. Под редакцией Джеймса Стрэчи. Лондон: Хогарт Пресс, 1950, сс. 47-69.
Юнг, К.Г. «Воспоминания, Сновидения, Размышления». Под редакцией Аниэлы Яффе. Перевод Ричарда и Клары Уинстон. Нью-Йорк: Винтаж Букс, 1963.
Кереньи, К. Дионис: Прообраз неиссякаемой жизни. Перевод Ральфа Манхейма. Серия Боллинген LXV.2. Принстон: Издательство Принстонского университета, 1976.
Олни, Джеймс. «Некоторые версии Памяти / Некоторые версии Биоса: Онтология Автобиографии». Автобиография: Эссе теоретические и критические. Под редакцией Джеймса Олни. Принстон: Издательство Принстонского университета, 1980.