Жильбер Дюран
Антропологические структуры воображаемого
Книга вторая
Ночной режим образа (Ноктюрн)
Наши предыдущие исследования продемонстрировали нам фундаментальную трудность, состоящую в бесконечном стремлении к трансцендентности и возникающей при этом дуалистической полемике. «Человек устает быть платоником», – пишет Ален[1], или, если человек и не устает, то все равно отталкивает себя. Это происходит потому, что репрезентация, которая ограничивается исключительно режимом диурна, приводит либо к абсолютной пустоте, полной катарофилии нирванического типа, либо к противоречивому напряжению и постоянному утомительному самоконтролю внимания. Репрезентация не может постоянно, под страхом отчуждения, оставаться вооруженной у подножия бодрствования. Сам Платон прекрасно понимает, что мы должны снова спуститься в пещеру, принять во внимание сам факт нашего смертного состояния и использовать наше время как можно более продуктивно. Точно так же психотерапевт[2] рекомендует в асцензиональной практике бодрствующих снов не «отпускать» спящего на вершину его восхождения, но постепенно возвращать его к исходному уровню, мягко направлять к его собственной – привычной – ментальной высоте. Наконец, шизофреник, которого лечит Маргерит Сеше[3], идет по пути исцеления, когда пациенту не нравится исключительный мир света, и он цепляется за ритуальный и ночной символизм.
При столкновении с образами времени возникает другая имажинальная позиция, заключающаяся в том, чтобы захватить жизненные силы становления, изгнать смертельных идолов Кроноса, превратить их в благотворные талисманы и, наконец, включить в неизбежное движение времени обнадеживающие образы постоянства, циклов, которые в самом сердце становления, кажется, выполняют вечную цель. Противоядие от времени больше не следует искать на сверхчеловеческом уровне трансцендентности и чистоты сущностей, теперь оно прячется в обнадеживающей и теплой близости сущности или в ритмических константах, которые подчеркивают явления и случайности. Героический режим антитезиса сменит тотальный режим эвфемизма. День сменяет не только ночь, но тем более темнота. Мы уже заметили это, когда изучали темные образы времени, прогрессирующую тенденцию превращать жестокие и смертельные ужасы в простые эротические и плотские страхи. Мы заметили, как происходило постепенное смещение метафизического зла в сторону морального греха из-за игры самих образов, которая наделена свойством внушения. И психоанализ блестяще показал, что Хронос и Танатос сопряжены с Эросом[4].
Именно на этой существенной амбивалентности Эроса мы хотели бы сделать акцент. И речь здесь идет вовсе не о том, чтобы задаться вопросом об этой двойственности примитивного влечения, а о том, чтобы завершить и подвести итог изучению негативной валоризации образов ноктюрна. Амбивалентность триады Эрос-Хронос-Танатос, неосознанное стремление к пропасти и смертная судьба – это тот самый предел, из которого берут исток все те великие темы символизма, который мы только что изучили. Если Эрос сам по себе окрашен в оттенок судьбоносного желания, то это желание предать экзорцизму иначе, чем наблюдением на неумолимым и угрожающим движением времени. В дополнение к метафизическому процессу, который с помощью антитетических символов, образом потери или меча, борется с гиперболическими монстрами, порожденными темпоральной тревогой, наряду с диайретической позицией, трансцендентным аскетизмом, постоянной двойственностью, позволяющей эвфемизации самой смерти открываться имажинеру, заставляя человека действовать совершенно по-другому. Именно этот переворот символических ценностей, благодаря неоднозначности Эроса, обнаружил Дени де Ружмон в исторической эволюции катарской «революции» в XII веке. Здесь все строится на обостренном дуалистическом аскетизме, в котором вдохновение, божественный Эрос, приводит к тому, что люди любят саму любовь, приводит к пустому желанию объекта, который из-за ненависти к плоти оказывается лицом к лицу со смертью. Так постепенно формируется доктрина любви, которая увековечивает плотский контекст и постепенно меняет аскетические ценности, провозглашаемые «Совершенством». От платонического «бегства из этого мира» до платонического Эроса и, наконец, до культуры галантности и поклонения Леди, это невероятное психическое путешествие продолжается[5]. Сама католическая ортодоксальность не может оставаться в стороне от этой «психической революции», начатой ересью, и в конечном итоге укрепит культ Девы-Матери, культ женщин, изгнанных и возвышенных. Это то же самое движение, которое С. Петреман подчеркнул в «попытках преодолеть гностический дуализм», особенно среди псевдоклементинов, которые заменяют дуалистический катаризм гнозиса теорией противоположностей, воспринимаемых как связанные в сизигии[6], где женский принцип необходим для завершения Плеромы: Спаситель приходит как «создатель» и как спаситель женской ипостаси – Софию, образа наших несовершенных, невосполненных душ. Во всех этих примерах, как психологических, так и исторических, мы видим, как империализм имажинера, добавляя символ к символу, добавляя, как мы показали, к лунарной темпоральности менструальную женственность, инициирует эвфемизм. Само по себе это указывает на амбивалентность, которая меняет отношение ко времени и смерти.
Давайте подробнее рассмотрим этот процесс обращения валоризаций имажинера. Как пишет М. Бонапарт, «одна из самых постоянных черт Эроса – увлекать, тащить за ним своего брата Танатоса». Мы уже акцентировали ранее внимание на том, что для репрезентации имажинера, это (у)влечение было достигнуто через женскую нечистоту, связанную с менструальной кровью. Но реципрокность формулы психоаналитика все же верна, потому что символы находятся в фундаментальной амбивалентной связи. Это объясняет двойственность некоторых феминных божеств: Кали, которая одновременно является Парвати и Дургой, Venus libitina, «Римская Венера», как пишут Бреаль и Бэйи, чье имя происходит от слова libitum, то есть «желание», но по неизвестным причинам предметы, связанные с похоронами, также продавались в ее храме … Затем она изменила свою роль и стала богиней похорон. Вот причины, которые, например, выявляет архетипология: для богини времени характерна невероятная грация, прелесть, изящество, вокруг смерти и фатального, рокового падения постепенно формируется констелляция феминных образов, а затем – сексуальных и эротических. Поэтому либидо всегда будет амбивалентным и двойственным во многих отношениях не только потому, что оно представляет собой психологический вектор с отталкивающими или – наоборот – привлекательными, притягательными полюсами, но также из-за фундаментальной двойственности самих этих двух полюсов. Именно на эту черту уже указывал Платон[7] в знаменитом отрывке его «Пира», где Эрос называется сыном Богатства и Бедности. Но есть еще одна двусмысленность, которая основывается на двух предыдущих: это то, что любовь, будучи положительным чувством, может связываться с ненавистью или желанием смерти, в то время как смерть может быть – в некотором роде – любовью, amor fati, которая означает конец временных невзгод. Это первое из этих отношений, которое Платон подчеркивал устами Алкивиада, желая смерти объекту своей любви. Именно такое отношение методично изучал психоанализ[8], в то время как Фрейд[9] посвятил второму отношению два знаменитых исследования, в конце которых он отделил чисто гедоническое либидо от «инстинкта смерти», нерадикального разделения, поскольку в садизме – это либидо, которое захватывает инстинкты смерти и проецирует их на объект желания, таким образом придавая жуткий оттенок самому удовольствию. Инстинкт смерти заключается в желании каждого живого человека вернуться к неорганическому, недифференцированному состоянию.
В отличие от Фрейда, мы не будем заходить так далеко, чтобы различать два либидинальных принципа. Мы, в свою очередь, последуем за М. Бонапарт[10] и сохраним неоднозначное единство либидо через его эротические, садистские, мазохистские и смертельные ипостаси. В таком случае либидо можно сравнить с фундаментальным импульсом, в котором стремятся слиться воедино желание вечности и темпоральность, то, что, собственно и является той самой «волей», хотя Шопенгауэр, безусловно, употребил неудачное название. Человек ощущает необходимость иногда страдать и любить, иногда ненавидеть и сражаться. Если, следуя за Юнгом, мы исследуем этимологию слова «либидо», мы увидим, что латынь ослабляет и рационализирует этимологический смысл санскрита, ведь там этот термин означает «испытывать сильное желание». Либидо подразумевает чувство желания в целом, а также склонность к этому желанию. Юнг приравнивает это фундаментальное желание к платоническому Эросу, дионисийскому опиуму[11], Фанету, Приапу и Каме[12] как к «энергии в целом». Но именно двусмысленность этого либидо позволяет ему диверсифицировать его, а также поставить противоположные знаки напротив действий, которые или же удаляют, или же приближают человека к Танатосу. Таким образом, либидо выступает в качестве посредника между слепым и вегетативным побуждением, которым подвержено становление, и стремлением к вечности, которое хочет приостановить роковую смертность человека, между источником энергии, чье стремление к вечности используется и тем, против кого – наоборот – оно применяется. Таким образом, два режима имажинера являются двумя аспектами символов либидо. Иногда, действительно, стремление к вечности сочетается с агрессивностью, негативом, переданным и объективированным, инстинктом смерти, используемым для борьбы с ночным и феминным Эросом. До этого момента мы классифицировали эти противоположные символы как «очищающие» и «воинственные». В этом случае мы можем – вместе с Юнгом – увидеть совпадение части либидо с запретом инцеста, борьбой против кровосмесительной революции и ее феминных или териоморфных символов. Затем либидинальная энергия попадает под власть божественного и отцовского монарха и терпит только импульс своей мужской агрессивности и воинственности, который успокаивает очищениями аскезы и крещения. Иногда, наоборот, либидо сочетается со сладостью времени, изменяя – как изнутри, так и внешне – аффективный режим образов смерти, плоти и благочестия, и тогда женский и материнский аспекты либидо выходят на первый план, потому что схемы имажинера движутся в направлении регрессии, а либидо в этом режиме преобразуется в материнский символ. Иногда, наконец, стремление к вечности, кажется, хочет выйти за пределы всей либидиальной амбивалентности и пережить некое двойственное превращение жизненной энергии в драматическую литургию, которая объединяет любовь, становление и смерть. Именно тогда воображение укрощает и измеряет время, снабжает время мифами и историческими легендами и обращается к цикличности, чтобы замедлить полет времени.
По нашему мнению, с помощью этих двух последних модальностей, которые в образе посредника-Эроса смеются в лицо Кроноса, определяют новый режим имажинера, группирующий два больших рода символов, участвующих то в одном, то в другом – прямо противоположном – режиме репрезентации, что вполне соотносится с их амбивалентной природой. Ноктюрн – как режим имажинера – будет постоянно находиться под знаком обращения и эвфемизма. Первая группа символов, которую мы собираемся изучить, состоит из чистой и простой инверсии аффективного значения, приписываемого граням времени. Эвфемистический процесс, уже очерченный на уровне представления о судьбе и смерти, который, однако, был лишен иллюзий, будет усилен, чтобы привести к реальной практике антифразы путем радикальной инверсии аффективного смысла образов. Вторая группа будет сосредоточена на поиске и обнаружении фактора постоянства в теморальной текучести и попытках синтезировать стремления к преодолению трансцендентности и имманентных интуиций становления. В обеих группах имеется валоризация ноктюрна, но в одном случае эта оценка является фундаментальной и полностью изменяет аффективное содержание образов (тогда в течение той же самой ночи дух ищет свой свет, и падение эфемерно в своем нисхождении, а пропасть минимизируется в разрезе или ране), в то время как во втором случае ночь является лишь необходимой пропедевтикой дня, точными и уверенным обещанием рассвета. Именно с радикальной инверсии диурна началось наше исследование, а для второй же части мы оставили анализ мифов и символов, составляющих диалектику возвращения.
[1] Аллен («Идеи», с. 104), в частности, пишет: «Это то, что подчеркивает Аристотель».
[2] См. Desoille R. Explor., p. 27. 68.
[3] См. Séchehaye М. Journal d’une schizophrène, p. 66, 74, 84.
[4] См. Bonaparte M. Éros, Chronos et Thanatos, p. 67.
[5] Возможно, именно этот путь в литературном творчестве, как и в истории литературы, определяется «романтическим моментом»? См. «Le Décor mythique de la Chartreuse de Parme».
[6] То есть в сопряжении, соединении.
[7] См. Platon. Banquet, 205 b.
[8] См. Abraham K. Essai d’une histoire de l’évolution de la libido, in Intern. Psychan. Verlag, 1924. А также Bonaparte M., p. 67–69.
[9] См. Freud S. Au-delà du principe du plaisir et L.e Problème économique du masochisme. А также Nelli R. Uamour et les mythes du cœur, p. 107.
[10] См. Bonaparte M., p. 119. А также Jung К. Libido, p. 406.
[11] Тут опиум в буквальном смысле: тебаин – препарат, в котором в большом количестве содержится опий, связан с древним городом Фивы, где имелось крупное производство опиатов.
[12] Фанет – одновременно и женское, и женское существо, демиург в орфической космогонии. Приап – сын Диониса и Афродиты, символ похоти, символом которого были эрегированные гениталии. Кама – бог, отвечающий за страсть и любовь в Индии.