Последнее слово
– Встать – суд идет!
Холодные и отстраненные слова судьи, почти столь же древние, как человеческая цивилизация, зазвенели в просторном зале. Все встали, кто-то суетливо-поспешно, словно стремясь угодить невидимому господину, кто-то лениво, словно преодолевая вековую тяжесть своего тела. Подсудимый – пожилой мужчина 66 лет тоже встал, посмотрев на еще пустое судейское место тяжелым и усталым взглядом.
– Суд постанавливает признать вину подсудимого полностью доказанной и приговорить его к высшей мере наказания – расстрелу. Еще никогда в стенах этого суда не приходилось сталкиваться со столь чудовищным и циничным преступлением, и я уверен, что никто из присутствующих не усомнится в справедливости приговора. Подсудимый в начале следствия отказался от адвоката, что дает суду надежду, что он признал свою вину и сам желает праведной кары. Что же, быть может, небеса будут милосердны к подсудимому.
В соответствии с традицией, подсудимый, вам предоставляется последнее слово. Вы вправе отказаться от него, как отказались от адвоката. Сказать честно, суд надеется, что вы не воспользуетесь и этим правом.
Непроницаемое лицо подсудимого вдруг исказилось в усмешке.
– Отказаться? Право же, как бы не так, я не сделаю вам этого подарка. Я отказался от адвоката, чтобы не затягивать этот бессмысленный фарс, называемый судом, и как можно быстрее выйти из этой игры – ваша честь, я благодарю, вас за то, что вы в точности выполнили мое желание.
Я скажу свое последнее слово. И в соответствии с традицией, которую, я надеюсь, вы не решитесь нарушить, я буду говорить его ровно столько, сколько считаю необходимым, и даже если вы захотите прервать меня, вы не сможете это сделать, ибо вы не более чем заложники своих традиций…
Да, мое преступление ужасно с точки зрения земного суда, но смею вас заверить, оно будет гораздо страшнее, когда я открою вам те подземные реки, что омывают мое деяние. Потому мое последнее слово – это лишь провозглашение своего триумфа над вами, не вами лично – против вас, ваша честь, я ничего не имею, а над той энтелехией, что окружает сейчас этот зал и частичку которой несет каждый из вас. Я называю её Иалдабаофом, вы – богом, но слова на самом деле не имеют значения.
Я начну издалека, из того призрачного ада, которое люди называют детством. Держу пари, что присутствующие в зале психологи дорого бы отдали за то, чтобы услышать о страшном маньяке, который жестоко изнасиловал шестилетнего мальчика, или поэтические образы дивной поэзии инцеста, в которые так безответно влюблены психоаналитики.
Но увы, я не смогу их порадовать ничем подобным – за исключением одного момента, который не имеет ничего общего с инцестом, моё детство ничем не примечательно.
Но, несмотря на это, с того самого мига, когда я осознал себя смотрящим цвета и слышащим звуки, меня пронзило ужасающее чувство, который я могу сейчас назвать «метафизическим расколом». Впрочем, это лишь красивые слова, которые я узнал гораздо позже; все, что я могу сказать, – это слова. Но какими словами можно передать это слепое и брезгливое отвращение, пронзившее меня, как молния, с первого мига? Мир вокруг и внутри меня был отравлен самым гнусным ядом, идущим откуда-то сверху, и я был обречен привыкать к этому яду.
Я расскажу вам об одном эпизоде. Когда мне было восемь, во двор часто выпускали злую собаку, с которой никто не мог ничего сделать, ибо все боялись её хозяина, обладавшего немалой властью. Несколько раз собака, вырвавшись на площадку, кусала людей, а однажды одну старуху даже отвезли на скорой с рваными ранами. Все разговоры только и были о собаке, которую, кажется, звали Алберт, немецкая овчарка со злобностью палача Бухенвальда.
Однажды я шел домой и столкнулся с ней нос к носу. Общепринято, что человек, тем более ребенок, не может справиться с собакой, тем более размером почти с неё. Потому иначе как чудом спасителя Люцифера всё произошедшее назвать нельзя – как только я увидел собаку, я набросился на неё, ища зубами её глотку. Почему хваленый инстинкт изменил Алберту, я не знаю, возможно, человек уже в силу родовых программ не рассматривался ею как боевая единица, и её секундное замешательство дало мне шанс.
Она всего лишь впилась мне в руку, и только усилия хирургов спасли меня от превращения в «однорукого бандита». Я победил: пока она в бессильной ярости вгрызалась в моё мясо и кость, зубами я прогрызал её горло. О ваша честь, у меня до сих пор стоит во рту этот удивительный вкус шерсти, крови и мяса в странном и чрезвычайно пикантном сочетании. На земле вы не попробуете лакомства горче и слаще, чем это! Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. По мере того, как мои зубы рвали шерсть, мясо и артерии пса, я пожирал то, что удавалось вырвать из её глотки. Её кровь была отвратительна на вкус, но сила, которую она мне дарила, была больше сладости и горечи. Через две минуты, когда на лестницу вышли люди, я истекал кровью, а Алберт лежал рядом со мной, трепыхаясь в конвульсиях. Это может показаться невозможным, но я вырвал из его шеи кусок плоти и проглотил его.
Нет нужды говорить, что врачи спасли меня, ибо иначе наш разговор был бы невозможен. Здесь важно другое. Вероятно, для вас, как и для всех присутствующих, непонятно, какие силы подвигли меня броситься на пса, хотя я мог бы убежать и отделаться парой укусов вместо свисающего с руки мяса и раздробленной зубами кости, которая потом восстанавливалась больше года.
Увидев пса, я возненавидел страх. До этого мне приходилось слышать немало разговоров близких и дальних. Многие говорили, о том, что этого пса нужно усыпить, что хозяева пса должны понести наказание, но никто и не пытался исполнить свои желания. Слово «власть» препятствовало им, которые сами были собаками Павлова, привыкшими смиренно принимать свой жребий. Метафизический излом, называемый страхом, открылся мне во всем своем уродстве.
И когда я съел несколько кусков живой плоти, этот пес так и не оставил меня. Я победил его на земле, оставив беззащитными свои сны. Лежа в больнице, я просыпался по ночам от странных снов, где я был комом шерсти, мяса и ненависти, в основе имеющей тот же страх, который в разбавленном виде я наблюдал в своих близких и дальних. Это покажется вам странным, но мне было жаль этого пса, который был такой же жертвой метафизического раскола, выражавшейся для него в беспричинных побоях хозяев. Псам недоступна философия, но псы, как и все живое, знают не меньше нас о расколе.
Итак, каждую ночь я становился псом все больше и больше. Наконец, это вырвалось за пределы сновидения, и я здорово испугал соседей по палате, когда, проснувшись в холодном поту, издал душераздирающий собачий вой смерти и отчаяния. Дети говорили, что пробудился оборотень, видели меня в своих кошмарах, рыдая, просили перевести их в другую больницу, ибо даже палата на другом конце коридора была слишком близка к точке метафизического раскола, которую я воплощал собой в эти дни.
Впрочем, оборотнем я не стал, да и не мог стать. На следующую ночь после этого воя, когда пес вырвался из снов в явь, в действие пошел обратный процесс: мое человеческое «я» смогло войти в сон. Это невозможно описать – я растворял пса в своей душе, тем самым даруя ему бессмертие. Мы хотели убить друг друга, а слились в экстазе самой страстной любви, потому через несколько лет, когда волею судьбы я оказался загнан в угол тремя мерзавцами, я просто разбудил Алберта, после чего я очнулся дома в разодранной одежде, но враги с этих пор обходили меня стороной.
Что же произошло? Я попробовал плоти пса и стал псом, не перестав быть человеком. Если бы все было так просто, то мы ежедневно становились бы коровами, курицами или свиньями (последним, впрочем, могут похвастаться большинство присутствующих в зале). Когда я поглотил его плоть, я принял его в себя не только физически, но и метафизически, два стало равно нулю.
Вы все, конечно же, читали про психологию каннибалов, которые съедают убиенных врагов не из ненависти, а из уважения, принимая его в себя, как бы отчасти искупая необходимое убийство. Они съедают близких для того, чтобы воскресить их в себе, стать ими, разве вы этого не знаете?
В современной культуре каннибализм тоже имеет свою природу. Гримаса ужаса и возмущения на ваших лицах – лишь следствие неведения, ибо я говорю о церковном причастии – таинство, которым вы все регулярно наслаждаетесь. Только невежество не позволяет вам понять, что когда христианский священник берет хлеб и говорит: «Се есть тело Христово», он действительно превращает хлеб в тело распятого Иисуса. Во всяком случае, в средние века если бы вы не верили в то, что в руках священника хлеб становится телом убитого пророка, то были бы сожжены как еретик, а насколько мне известно, догматы не подвергались переосмыслению.
Я оставлю эту столь трепетную для нас тему и продолжу свой рассказ. Когда я вернулся в свой разум, я начал много думать, пытаясь докопаться до сути. Реальность вокруг меня была расколота, но сама реальность не могла быть причиной раскола, я хорошо понимал, что нужно искать источник, но где его искать – я до времени не мог даже предполагать.
Понимание пришло в 14 лет, когда, гонимый странным интересом, я открыл двери церкви. В первые минуты я был ослеплен тем сиянием, которое окружало меня со всех сторон, но уже в следующий миг я понял цену этого сияния. Я находился в центре вселенной страха и ужаса, ослепленный и оглушенный волнами кошмара. Старухи, одержимые ужасом перед неизбежной смертью, били поклоны деревянным идолам, немногие молодые, чьих детей настигла тяжкая болезнь, старались вымолить пощады, другие, боящиеся бездны, что разверзается в их душе, отдавали свой страх, желая построить плотину между собой и собой. Стыд, грех, вина, обвинения, молитвы за жизнь, молитвы за смерть, какая-то старуха ставила свечу за упокой соседки, которая еще жива, потому что эта соседка была грешницей и имела то, что уже недоступно старухе.
Граница, отделяющая меня от реальности тонкой пленкой, была грубо разорвана, и на несколько секунд я стал каждым из этих существ, пришедших в жерло безумного страха и бесплодной надежды. А иконы, кресты, безучастные, словно евнухи, святые вбирали этот страх в себя, ибо он был их единственной пищей, позволяющей продлевать свою призрачную жизнь неограниченно долго.
С этого дня я чувствовал своего врага. Но чтобы сражаться, нужно знать. Ни один выпускник семинарии не штудировал с такой страстью Библию, жития святых, псалмы и историю христианской религии. В восемнадцать я знал христианскую теологию много лучше иных, преподающих религию с кафедры университета.
Но тайно я упражнялся в самых страшных грехах, о которых нет смысла говорить. Вначале я искал общества сатанистов, но оказалось, что эти теоретики не имеют и понятия о метафизическом расколе, и все, что им нужно – это рациональное оправдание их мелких страстишек. Им внушили, что бог осуждает их похоть, и они сделали похоть богом. Средний сатанист ничем не более грешен, чем средний христианин, просто первый пытается быть последовательным в своих действиях, провозглашая их благом, а второй готов назвать себя ничтожеством, дабы вымолить билет туда, где он будет вечно пожирать самые изысканные яства, избавленный от обременительной боли в желудке и необходимости испражняться.
Наконец, мне исполнилось двадцать. Я стал декадентом и желал испробовать все, что только может помочь мне выйти и нарушить. Казалось, движение моего вектора предрешено, и я стану наркоманом и сдохну в помойной яме, размышляя о метафизическом расколе.
Но вмешался Отец. Я не подозревал, что за пределами бога-паука, пищей которого является эманации страха, существует иной, несотворенный отец, о котором мне говорить с вами нет смысла. Более того, я открыл, что иная несотворенная возлюбленная – отблеском шпаги которой была та, которую я встретил – ждет меня по ту сторону.
Одной из болезней, которых я приобрел в результате разгульной жизни, был лунатизм. Ночами я часто бесцельно, словно зомби, блуждал по улицам, чтобы проснуться в каком-нибудь незнакомом подъезде. Так проходили дни, недели, месяцы. И однажды меня позвала она.
Она была такой же, как я, но при этом большей, чем я, ибо пока я бился в сетях Иалдабаофа, словно муха, она шершнем разрушила эту сеть, открыв врата неведомым богам. Потом я понял, что в вечности я был лишь результатом её таинства, ритуала, в котором она призвала свою мужскую энтелехию в треугольник логоса. Боги, которым служила она, сокрыты семью небесами, но она смогла прорвать их своим экстазом вожделения. Дамы и господа, если бы кто-то из вас мог понять, что такое настоящее вожделение, которое прорывает сеть! В ту ночь было полнолуние, и я как обычно брел по улицам, не зная, куда и зачем, пока неведомый зов вкрадчивым ядом не пробрался в мою плоть и кровь. Я все также шел, не ведая куда, однако на этот раз мой путь имел цель – я шел к ней, шел на зов, в лес.
А в лесу, недалеко от города, она призывала меня. Впрочем, она рассчитывала немного на иной результат. Она была уверена, что в треугольник должен явиться последний архонт, который, соединившись с ней, совершит смыкание круга, дав желанную андрогинность – самый страшный грех в мире Иалдабаофа.
Но вместо архонта в эту ночь во плоти и крови пришел я. Я пришел за сладко-острым лезвием, пронзившим меня четырьмя мечами, и смиренно сел в треугольник, ожидая свершения. И она вышла из своего круга из свечей и овладела мной. София. Я и был её падшей энтелехией, архонтом от отца солнца, заблудившимся во власти низшего архонта надежды и страха. И в процессе самого неистового слияния она заставила меня вспомнить, кто я есть.
Внешне мы стали обычной парой, ничем не отличающейся от других. Тайно мы вели партизанскую войну, самую безжалостную и страшную войну разума. Она обучила меня приемам этой войны, но при всем желании я не могу поведать вам этих приемов. Две жалящие змеи соединились, и в нашем слиянии рождались тысячи демонов, разрушающих иерархию нормы и закона. Её лицо становилось похоже на Мону Лизу, когда после нашего очередного ритуала в мире умирал какой-нибудь ультраконсерватор или в какой-нибудь из дальних провинций начиналось восстание. Страх переставал течь в воронки Иалдабаофа, а души, у которых была хотя бы маленькая искра света, легко миновали стража границ. Мы с Софией открыли двери ада, который – я открою вам удивительную тайну – и есть этот мир.
Проклятые поэты, ваша честь, нашу эпоху называют эпохой проклятых поэтов, которые вышли из подполья и стали говорить о проклятии во всеуслышание. Равновесие было нарушено настолько, что даже те, у кого не было шанса на бегство, примыкали к движениям сопротивления, сливаясь в безудержных оргиях и языческих плясках.
Вы помните это время, ваша честь, время, когда шаманско-языческие ритмы разбудили иных богов и некоторые даже совокуплялись на улицах, оскорбляя длань всемогущего Иалдабаофа. В одном из наших выходов София призвала душу одного профессора, пробудила его в своем духовном теле в тоннеле Сета. Бывший до этого респектабельным, профессор превратился в бунтаря и диссидента, обреченный вечно искать объятия Софии. Этот профессор создал великое движение, о котором еще несколько веков будут с отвращением и ужасом вспоминать консерваторы и патристы всех времен и народов, выпустив еще одного демона, которого вы не так скоро загоните обратно в сосуд.
Мы были тайными вождями движения, ваша честь. Иалдабаоф дрожал под нашими ударами, ибо мы призвали тех архонтов, для которых Иалдабаоф, коему вы поклоняетесь, всего лишь нечто вроде домашнего животного. Хотите, я докажу вам, что то, о чем я говорю, – не бред обезумевшего старика, а истина, такая же, как то, что сейчас вас скрутила жестокая подагра? Ваш сын участвовал в этом движении и отрекся от всего, чему учили его вы. Почему-то вам это было особенно больно, и по закону равновесия свершилось так, чтобы смертный приговор выносили именно вы. Не бойтесь, ваша честь – мое время заканчивается, и через какие-то пару лет он вернется в отчий дом. Мы закончили нашу мистерию, а теперь покидаем мир паука.
София была больше, чем я. Если я ненавидел Иалдабаофа со всем жаром огненной ненависти, то она презирала его льдом презрения. Я называл то, что мы творили, войной, она – ассенизацией.
Мы приближаемся к моему преступлению, за которое вы, да будут благословенны ваши годы, даровали мне эвтаназию. Когда мы перешли грань шестидесяти, то договорились между собой о последнем ритуале. Таинство, которое окончательно низвергнет Иалдабаофа в наших душах и откроет врата. Первым причастием было причастие зверя, последним должно было стать причастие бога. Подобное поглотило подобное.
Мы договорились, что тот, кто умрет первым, должен стать пищею для оставшегося. Это было наше обоюдное решение, которое родилось из тех знаний, кои проросли в душе каждого из нас. Подобное сливается с подобным. Не знаю почему, но именно она должна была уйти первой. «Скорая» не смогла её спасти и констатировала смерть от разрыва сердца, и мне пришлось просить водителя оставить её тело в моем доме.
Когда стало ясно, что она мертва, мне в это было так сложно поверить. Вызывая в разуме образы наших лучших сражений и соитий, я перенес её тело в ванную, где приступил к последнему пиру. Подобное становилось подобным. Когда я потрошил её тело, разум отказывал мне, ибо ничто не сравнится с этим ужасом, который испытываешь, нарушая покров красоты. О да, даже в старости и смерти она была мучительно красива. Я пил её кровь и ел её плоть.
Семь дней я пил белое вино, смешанное с кровью, и на восьмой день она воскресла во мне.
Это не было воскресением во плоти, но и не было и бесплотной души, очищенной от материи. Разрушая форму, я отнял у смерти право растворить её в земле, и это сделало меня смертью. Да, я тоже умер, и в то же время я был жив, как никогда. Я стал женщиной и мужчиной в одном. После того, как последний долг был отдан, я сдался следствию, и сейчас я перед вами жду своего выхода. Я уже вижу Парокет – завесу, за которую не может заглянуть ни мужчина, ни женщина…
Он пошатнулся, зрачки его расширились до размеров глаза, грудь исторгла стон, который одинаково походил на стон боли и наслаждения, и он рухнул на землю, как подкошенный. Судебный врач, находившийся в зале, констатировал смерть, а судья и конвоиры были очень огорчены, что подсудимый ушел из рук закона.