07.06.2026
0

Поделиться

Мимолётные видения Неведомой Японии. Из глубин Востока: размышления и постижения в Новой Японии

Хирн, Лафкадио (Якумо Коидзуми)

ИЗБРАННЫЕ ГЛАВЫ 3

VII

Я продолжаю взбираться по лестнице и поднимаюсь ко вторым воротам, покрытым такими же горгульями и змеино-драконовыми телосплетениями, и вхожу во двор, где изящные каменные фонари, установленные по обету, выстроились подобно монументам. Справа и слева от меня сидят два огромных гротескного вида каменных льва — львы Будды — лев и львица. За ними — длинное низкое светлое здание с выгнутой остроконечной крышей, крытой синей черепицей, и с тремя деревянными ступенями перед входом. По его бокам, вместо стен — простые деревянных щиты, покрытые тонкой белой бумагой. Это храм.

На ступеньках я разуваюсь; какой-то юноша раздвигает в обе стороны ширмы, закрывающие вход, и кланяется мне в изящном приветствии. И я вхожу, ощущая под ногами упругую мягкость настила из циновок — толстого, подобно перине. Передо мной огромная комната квадратной формы, наполненная незнакомым сладковатым запахом — ароматом японского фимиама; но после полуденного сияния солнца, проникающий сквозь бумагу свет кажется в нём тусклым, подобно бледному сиянию луны; минуту или две я не могу разглядеть ничего, кроме отблесков позолоты в мягком сумраке. Затем мои глаза привыкают к темноте, и я начинаю различать на фоне бумажных ширм, стоящих по трём сторонам алтаря, очертания огромных цветов, вырисовывающихся лишь как силуэты на фоне неясного белого света. Я подхожу ближе и вижу, что это бумажные цветы — символические распустившиеся цветы лотоса, красиво раскрашенные, с закручивающимися листьями, позолоченными сверху и ярко-зелёными снизу. В тёмном конце этого святилища, обращённый к входу, стоит алтарь Будды — роскошный и высокий алтарь, с бронзовой и позолоченной храмовой утварью на нём, плотно расставленной справа и слева от раки, подобной крошечному позолоченному храму. Но я не вижу никакой статуи; лишь таинство незнакомых форм из полированного металла, рельефно очерченных на фоне темноты — темноты за ракой и алтарём — ниша это или внутренняя алтарная часть, я не могу этого определить.

Юный служитель, который провёл меня внутрь храма, сейчас подходит ко мне и, к моему великому изумлению, восклицает на прекрасном английском языке, указывая на богато украшенную позолоченную принадлежность между группами канделябр на алтаре:

— Это сокровищница Будды.

— А я хотел бы совершить приношение Будде, — отвечаю я.

— В этом нет надобности, — говорит он, вежливо улыбаясь.

Но я настаиваю, и он кладёт на алтарь маленькое приношение от меня. После этого он приглашает меня в свой собственный покой в крыле здания — в большое светлое помещение без обстановки, но красиво устланное циновками. И мы садимся на пол и беседуем. Он рассказывает мне, что состоит учеником при этом храме. Он освоил английский язык в Токио и говорит на нём с необычным акцентом, но прекрасно подбирая слова. Под конец он спрашивает меня:

— Вы христианин?

И я правдиво отвечаю:

— Не совсем так.

— Вы буддист?

— Не совсем так.

— Тогда почему вы совершаете приношения, если вы не верите в Будду?

— Я преклоняюсь перед красотой его учения и верой тех, кто следует ему.

— Есть ли буддисты в Англии и Америке?

— Есть, во всяком случае, очень много интересующихся буддийской философией.

Тогда он достаёт из ниши маленькую книжку и даёт её мне посмотреть. Это экземпляр «Буддийского катехизиса» Генри С. Олкотта[1].

— Почему в вашем храме нет образа Будды? — спрашиваю я.

— Есть один маленький в сокровищнице на алтаре, — отвечает он, — но сокровищница закрыта. А также у нас есть несколько больших. Но образ Будды не выставляется на всеобщее обозрение каждый день — только в дни праздников. А некоторые образы выставляются на обозрение лишь однажды или дважды в год.

Со своего места я могу видеть, между открытыми бумажными ширмами, как мужчины и женщины, поднимающиеся по лестнице, встают на колени и молятся перед входом в храм. Они встают на колени с таким безыскусным почтением, столь грациозно и столь естественно, что преклонение колен нашими западными верующими представляется в этом сравнении каким-то неуклюжим спотыканием. Некоторые из них лишь складывают ладони; другие хлопают в них три раза — громко и с расстановкой; затем они склоняют головы, молча молятся какое-то мгновение, а после поднимаются и уходят. Эта краткость их молитв производит на меня впечатление, как нечто новое и интересное. Время от времени я слышу, как звякнет и запрыгает по дну бронзовая монетка, брошенная в большую деревянную копилку перед входом.

Я оборачиваюсь к юному ученику и спрашиваю его:

— Почему они хлопают в ладоши три раза, прежде чем начать молиться?

Он отвечает:

— Три раза для Сансай — Трёх Сил: Неба, Земли, Человека.

— Но хлопают ли они в ладоши, с тем чтобы призвать Богов, так же как японцы хлопают в ладоши, вызывая своих помощников?

— О, нет! — отвечает он. — Хлопки в ладоши представляют собой лишь пробуждение ото Сна Долгой Ночи.

— Какой ночи? Какого сна?

Он колеблется некоторое время, прежде чем дать ответ:

— Будда сказал: все существа лишь грезят в этом скоротечном мире горестей.

— Значит, хлопки в ладоши означают, что при молитве душа пробуждается от таких грёз?

— Да.

— Вы понимаете, что я имею в виду под словом «душа»?

— О, да! Буддисты верят, что душа всегда была, — всегда будет.

— Даже в нирване?

— Да.

Пока мы вот так беседуем, входит Главный Жрец этого храма — глубокий старик, — в сопровождении двух молодых жрецов, и мой собеседник представляет меня им; и все трое кланяются очень низко, демонстрируя мне блестящие темени своих гладко выбритых голов, прежде чем сесть на пол, на манер божеств. Я отмечаю для себя, что они не улыбаются; они — первые увиденные мною японцы, которые не улыбаются: их лица бесстрастны, как лица статуй. Но их узкие глаза рассматривают меня очень пристально, пока ученик переводит мне их вопросы, и пока я пытаюсь рассказать им кое-что о переводах сутр в наших «Священных книгах Востока», и о трудах Самюэля Била[2]и Эжена Бюрнуфа[3], и Анри-Леона Феэра[4], и Уильяма Рис-Дэвидса[5], и Каспара Керна[6], и иных авторов. Они слушают, не меняя выражения лица, и не произносят ни слова в ответ на перевод учеником моих пояснений. Между тем, приносят чай и ставят передо мной в крошечной чашечке на маленьком бронзовом блюдце в форме листа лотоса; и мне предлагают отведать какие-то маленькие печенья (каси) с нанесённым на них рисунком, в котором я узнаю свастику — древнеиндийский символ Колеса Закона.

Когда я встаю, чтобы уходить, все встают вместе со мной; и на лестнице ученик спрашивает моё имя и адрес.

— Поскольку, — добавляет он, — вы меня здесь больше не встретите, так как я собираюсь покинуть храм. Но я навещу вас.

— А как зовут тебя? — спрашиваю я.

— Зовите меня Акира. — отвечает он.

На пороге я кланяюсь всем им на прощание; и все они кланяются в ответ — очень, очень низко — одна иссиня-чёрная голова и три блестящие головы, похожие на шары из слоновой кости. И когда я ухожу, только Акира улыбается.

VIII

— ТЭРА? — вопрошает Тя со своей огромной белой шляпой в руке, когда я вновь занимаю своё место в повозке у подножия лестницы. Что несомненно означает, хочу ли я увидеть какие-то другие храмы? я совершенно определённо хочу: я ещё не видел

Будду.

— Да, Тя — тэра.

И вот вновь продолжилась протяжённая панорама загадочных лавчонок, и крытых черепицей карнизов, и фантастических загадок, начертанных на всём и повсюду. Я совершенно не имею представления, в каком направлении бежит Тя. Я только знаю, что чем дальше мы едем, тем уже становятся улицы, и что некоторые дома выглядят не солиднее, чем сплетённые из ивовых прутьев голубятни, и что мы переезжаем несколько мостов, прежде чем останавливаемся у подножия ещё одного холма. Здесь также есть крутая лестница, а перед ней сооружение, которое, как мне известно, одновременно и ворота, и символ — постройка впечатляющая, но ни в коей мере не ровня великим буддийским воротам, увиденным ранее.

Поразительно просты все его контуры: нет никаких резных украшений, никакой окраски, никаких надписей; тем не менее, оно обладает сверхъестественной величавостью и загадочной красотой. Это — тории.

— Мия, — сообщает Тя. На этот раз не тэра, а святилище божеств более древней веры этой страны — мия.

Я стою перед синтоистским символом; я впервые вижу — во всяком случае, не на картинке — то, что называется «тории». Как описать тории тем, кто ни разу не видел это сооружение, хотя бы на фотографии или гравюре? Две высокие колонны, подобные столбам ворот, несущие две горизонтальные поперечные балки, концы нижний и более лёгкой из которых заделаны в колонны несколько ниже их вершин; верхняя, и более крупная балка, опирается на вершины колонн и довольно далеко выступает в обе стороны от них. Это тории: сооружение, мало отличающееся по виду, независимо от того, служит для него материалом камень, дерево или металл. Но это описание неспособно создать сколько-либо правильного представления об истинном облике тории, о его величественности, о его мистическом подобии неким вратам. Когда вы впервые видите эту внушительную конструкцию, у вас может сложиться впечатление, что вы видите колоссальный макет некого изящного китайского символа, возвышающийся на фоне неба; ибо все очертания его обладают грацией ожившего иероглифа, — имеют отчётливые углы и изгибы знаков, начертанных четырьмя мазками мастерской кисти.

ТОРИИ ХРАМА КИЦУКИ

Пройдя через тории, я поднимаюсь по лестнице из примерно ста каменный ступеней и обнаруживаю в её завершении вторые тории, с нижней поперечной балки которых свешивается украшенная гирляндами мистическая симэнава. Здесь она представляет собой пеньковый канат примерно двух дюймов в диаметре на большем своём протяжении, но змееподобно сужающийся на обоих концах. Иногда симэнава делается из бронзы, когда тории тоже из бронзы; но согласно традиции, она должна быть связана из соломы, и чаще всего именно такой и бывает, ибо представляет собой соломенную верёвку, которую божество Футо-дама-но-микото протянул за богиней Солнца, Ама-тэрасу-оо-ми-Ками, после того как Амэ-но-тадзикара-о-но-Ками, Небесный бог силы, вытянул из убежища, как повествуется в древнем мифе Синто, переведённом профессором Чемберленом. И симэнава, в своей более привычной и более простой форме, имеет свисающие пучки соломы по всей своей длине и через регулярные промежутки, поскольку первоначально она была сделана, как утверждает предание, из травы, вырванной с корнями, которые выступали наружу из её скрутки.

Пройдя за эти тории, я оказываюсь в некого рода парке или в саду развлечений на вершине холма. Справа стоит маленький храм; он полностью закрыт со всех сторон; и я так много читал о разочаровывающей пустоте синтоистских храмов, что совсем не сожалею об отсутствии его настоятеля. И я вижу перед собой нечто безмерно более интересное — рощицу вишнёвых деревьев, покрытых чем-то невыразимо прекрасным, — ослепительной дымкой белоснежных соцветий, окутывающей подобно летнему кучевому облаку каждую ветку и каждый побег; а земля под ними и тропинка передо мной белы от мягкого, толстого, благоуханного, подобного снежному покрова опавших лепестков.

За этим очарованием устроены цветочные клумбы, окружающие крохотные святилища; и изумительные искусственные гроты, наполненные различными чудовищами — драконами и мифологическими существами, вырубленными в скале; и миниатюрные искусственные ландшафты с крошечными рощами карликовых деревьев и столь же крошечными озерцами, микроскопическими ручейками, мостиками и водопадами. Здесь также есть качели для детей. Здесь имеются также смотровые беседки, прилепившиеся на краю холма, откуда и весь этот прекрасный город, и весь этот зеркальный залив, сплошь усеянный парусами рыбачьих лодок, не больше булавочных головок величиной, и далёкие, едва различимые гористые мысы, выступающие далеко в море, — полностью открываются взору изумительной панорамой, отретушированной призрачной дымкой до красоты, непередаваемой словами.

Почему деревья в Японии столь очаровательны? У нас слива или вишня в цвету не производит сколько-либо волнующего впечатления; но здесь это чудо красоты столь потрясающее, что как бы много ни пришлось читать о нём ранее, увидев его воочию, невольно теряешь дар речи. Вы не видите никаких листьев — только одну сплошную туманную дымку нежных лепестков. Быть может всё дело в том, что в этой Стране Богов эти деревья столь долго приручались и пестовались человеком, что обрели истинные души и стремятся выразить свою благодарность, стараясь, подобно любимым женщинам, быть как можно красивее ради человека? Несомненно, они завоевали сердца людей своим очарованием, подобно прекрасным невольницам. Следует добавить, что именно японские сердца. По всей видимости, здесь ранее бывали какие-то иноземные туристы скотского племени, ибо было сочтено необходимым установить надписи на английском языке, объявляющие о том, что «ЗАПРЕЩАЕТСЯ РАНИТЬ ДЕРЕВЬЯ».

IX

— ТЭРА?

— Да, Тя, тэра.

Но на этот раз совсем недолго качусь я по японским улочкам. Дома стоят поодаль друг от друга, разбросанные вдоль подножия горы: город редеет, распадается по мелким долинкам и, наконец, пропадает позади. И мы продолжаем свой путь по извилистой дороге, идущей по склону вдоль моря. Зелёные пригорки круто спускаются к краю дороги справа; слева, далеко внизу, расстилается широкая полоса дюнных песков и солёных прудков, тянущаяся до самой линии прибоя, столь далёкой, что она различается лишь как подвижная белая полоска. Сейчас время отлива; и тысячи собирателей съедобных моллюсков рассыпались по песчаной отмели и заходят так далеко, что их согбенные фигуры, усеивающие мерцающее морское дно, кажутся не больше мошек. Некоторые идут вдоль дороги впереди нас, возвращаясь со своего промысла с доверху наполненными корзинами — девушки с лицами столь же румяными, как и лица английских девушек.

И чем дальше трясётся дзинрикися по неровной дороге, тем выше становятся нависшие над ней холмы. Внезапно Тя вновь останавливается перед самой крутой и высокой храмовой лестницей, какую мне до сих приходилось видеть.

Я взбираюсь, и взбираюсь, и взбираюсь, время от времени поневоле останавливаясь, чтобы перевести дух и расслабить свои жестоко ноющие икроножные мышцы; наверх я добираюсь почти бездыханным; и оказываюсь между двумя каменными львами; один из них с разверзнутой, другой с сомкнутой пастью. Передо мной стоит храм, расположенный на дальней оконечности небольшого пустынного плато, с трёх сторон окружённого низкими утёсами, — маленький храм, который выглядит очень старым и посеревшим. Со скалы справа от храма, небольшой водопад низвергается в бассейн, обнесённый вокруг частоколом. Шум воды поглощает все остальные звуки. С океана дует пронизывающий ветер: в этом месте холодно даже на солнце, здесь уныло и пустынно, как будто уже сотню лет здесь не произносились никакие молитвы.

Тя стучит и зовёт, пока я снимаю свою обувь на истёртом деревянном крыльце храма; и через минуту ожидания до нас доносятся приближающиеся шаркающие шаги и глухой кашель за бумажными загородками. Они раздвигаются; и появляется старый, облачённый во всё белое жрец; он жестом, с низким поклоном, предлагает мне войти. У него доброе лицо; и его приветливая улыбка кажется мне одной из самых утончённых и искренних, какими меня когда-либо встречали. Затем у него вновь начинается приступ кашля и такой сильный, что наводит меня на мысль, что случись мне когда-либо вновь прийти сюда, я буду искать его понапрасну.

Я вхожу, ощущая под ногами этот мягкий, безупречно чистый, упругий настил из циновок, какой покрывает пол во всех японских домах. Я прохожу мимо неизменного колокола и лакированного аналоя; а перед собой я вижу одни только ширмы, поднимающиеся от пола до потолка. Старик, всё ещё кашляя, отодвигает одну из них справа и жестами приглашает меня в сумрак внутреннего святилища, наполненного лёгким ароматом фимиама. Огромный бронзовый светильник с оскаленными позолоченными драконами, обвившимися вокруг его высокого пьедестала — это первое, что я различаю; и когда я прохожу мимо него, то слегка задеваю плечом, чем вызываю звон гирлянды колокольчиков, подвешенных к его чаше в форме лотоса. Затем я добираюсь до алтаря, всё ещё ощупью, по-прежнему не в состоянии чётко различать формы предметов. Но жрец, раздвигая ширму за ширмой, проливает свет на позолоченную бронзовую утварь и надписи; и я ищу взглядом лик Божества или Духа-вседержителя между алтарными группами витых подсвечников. И я вижу лишь зеркало — круглый бледный диск из полированного металла, и лишь собственный лик, отражённый в нём, а позади этой насмешки надо мной — призрак далёкого моря.

Всего лишь зеркало! Символизирующее что? Иллюзию? Или что Вселенная существует для нас лишь как отражение наших собственных душ? Или древнекитайское учение о том, что мы должны искать Будду лишь в своих собственных сердцах? Быть может, однажды я сумею узнать обо всём об этом.

Когда я уже сижу на крыльце храма, обуваясь и собираясь уходить, добрый старый жрец вновь подходит ко мне, и кланяясь, протягивает мне чашу.

Я поспешно бросаю в неё несколько монет, решив для себя, что это буддийская чаша для пожертвований, прежде чем обнаруживаю, что она наполнена горячей водой. Но изумительная обходительность старика спасает меня от ощущения всей бестактности моей ошибки. Не говоря ни слова, и по-прежнему сохраняя свою добрую улыбку, он уносит эту чашу, и вернувшись с другой такой же, на этот раз пустой, наполняет её горячей водой из маленького чайничка, и жестом предлагает мне испить.

Посетителям храмов, как правило и чаще всего, предлагают чай; но этот маленький храм очень, очень беден; и я подозреваю, что старый жрец порой страдает от отсутствия даже того, в чём непозволительно допускать нужды ни одного нашего ближнего. Когда я спускаюсь по извилистой лестнице к дороге, я вижу его, всё ещё глядящего мне вслед, и вновь слышу его глухой кашель.

Затем насмешка зеркала возвращается ко мне. Я начинаю сомневаться, смогу ли я когда-нибудь обнаружить то, что я ищу — вне себя! То есть, вне своего собственного воображения.

X

— ТЭРА? — вновь спрашивает Тя.

— Тэра, нет — уже поздно. Отель, Тя.

Но Тя, свернув на обратном пути на углу узкой улочки, останавливает повозку перед святилищем или маленьким храмом, едва ли больше самого маленького японского магазинчика, однако более для меня удивительным, чем любое из более крупных священных зданий, уже посещённых. Ибо по каждую сторону входа стоят две чудовищные фигуры, обнажённые, кроваво-красные, демонические, с ужасающей мускулатурой, на львиных лапах, с грозно воздетыми руками, сжимающими позолоченные молнии, и с глазами полными неистовой ярости; хранители святынь, Ни-О или «Два Правителя» [4]. И здесь же, между двумя этими багровыми чудищами, стоит девушка, разглядывая нас; её стройная фигурка, в платье серебристо-серого цвета с радужно-лиловым поясом изумительно выделяется на фоне внутренней полутьмы храма. Её лицо, спокойное и удивительно нежное, способно, очаровать в любой обстановке; но здесь, в необычном контрасте с этими гротескно отталкивающими фигурами по обе стороны от него, производит впечатление совершенно невообразимое. И я невольно вопрошаю себя, вполне ли оправдано моё чувство отвращения к этим чудищам-близнецам, видя, что столь прекрасная дева считает их достойными поклонения. и они даже перестают казаться мне безобразными, когда я смотрю на неё, стоящую там между ними, грациозную и стройную, как некий чудесный мотылёк, беспечно и простодушно разглядывая чужеземца, и совершенно не задумываясь о том, что они могут казаться ему не только не божественными, но и ужасающими.

НИ-О ХРАМА ТОДАЙ-ДЗИ В ГОРОДЕ НАРА

Но кто же они такие? С позиций искусства, они являются буддийскими ипостасями Брахмы и Индры. Окутанные всепоглощающей и всепреобразующей атмосферой Буддизма, Индра может сейчас потрясать своими молниями лишь в защиту веры, которая развенчала его: он стал стражем храмовых ворот; нет, он даже стал слугой Босацу (Бодхисаттв), ибо это всего лишь храм Каннон, Богини Милосердия, которая даже не Будда.

— Отель, Тя, отель! — вновь восклицаю я, ибо путь ещё долог, а солнце уже заходит — заходит в нежнейшем, какое только можно вообразить, сиянии цвета топаза. Я так и не увидел Сяка (так японцы преобразовали на свой лад имя Шакьямуни); я ещё не увидел лик Будды. Быть может, я смогу найти его образ завтра, где-нибудь в этой неизвестности деревянных улиц, или на вершине какого-нибудь ещё непокорённого мною холма.

Солнце зашло; свет цвета топаза померк; и Тя останавливается, чтобы зажечь свой бумажный фонарь; и мы вновь поспешаем между двумя длинными линиями раскрашенных бумажных фонарей, вывешенных перед магазинами: столь близко расположены, столь ровны эти линии, что кажутся двумя нескончаемыми нитками огненных жемчужин. И внезапно звук — величественный, низкий, могучий — доносится до моих ушей, подобно раскату грома над крышами города — голос цуриганэ, великого храмового колокола Ногияма.

День показался слишком коротким. Однако мои глаза были столь долго ослеплены этим великолепием белого света, и в таком замешательстве от колдовства этого нескончаемого лабиринта таинственных знаков, от которых каждая улица выглядела подобно приоткрывшейся огромной книге заклинаний, что сейчас для них утомительно даже мягкое свечение всех этих бумажных фонарей, также испещрённых иероглифами, подобными текстам из Книги магии. И наконец, я чувствую, что погружаюсь в дремоту, которая всегда приходит вслед за очарованием.

XI

— АММA-КАМИСИМО-ГО-ХЯКУМОН!

Женский голос, звучащий в ночи, необыкновенно сладкозвучно и нараспев произносящий слова, каждый звук которых доносится сквозь моё открытое окно подобно мелодии флейты. Мой японский коридорный, который немного говорит по-английски, рассказал мне, что они означают, эти слова:

— Амма-камисимо-го-хякумон!

И всегда между этими долгими сладкозвучными призывами я слышу заунывный свисток, сначала на одной долгой ноте, затем на двух коротких в другом ключе. Это свисток амма, бедной слепой женщины, зарабатывающей себе на жизнь массированием больных или измождённых, и чей свисток предупреждает пешеходов и возниц быть осторожней вблизи неё, ибо она не может их видеть. И она также поёт, чтобы измождённые и больные могли позвать её к себе.

— Амма-камисимо-го-хякумон!

Такая печальная мелодия, но такой сладкозвучнейший голос. Её призыв означает, что за сумму в «пятьсот монов» она придёт и будет растирать ваше изнурённое тело «сверху и снизу», и изгонит вашу усталость или боль. Пятьсот монов составляют пять сенов (японских центов); десять ринов составляют один сен, а десять монов — один рин. Необычное сладкозвучие её голоса завораживает — мне даже хочется испытывать какие-нибудь боли, чтобы можно было заплатить ей пятьсот монов, дабы изгнать их прочь.

Я ложусь спать, и мне снится сон. Я вижу китайские тексты — многочисленные, таинственные, загадочные — мчащиеся мимо меня, и все в одном направлении; иероглифы белые и чёрные на вывесках, на бумажных ширмах, на спинах людей в сандалиях. Они кажутся живыми, эти иероглифы, живущими осознанной жизнью; они двигают своими частями, передвигаясь, подобно движению насекомых, чудовищно, как приведеньевые насекомые, я сбегаю от них по низким узким залитым светом улицам на дзинрикися-призраке, с беззвучно катящимися колёсами. И постоянно и неизменно я вижу огромную грибовидную шляпу Тя, скачущую вверх и вниз передо мной, в то время как он лихо мчит меня куда-то в неведомую даль.


[1] Генри Стил Олкот (Henry Steel Olcott, 1832—1907) — один из основателей и первый президент «Теософского общества», инициатор публикации подлинных брахманистских и буддистских текстов; создал объединённый комитетет по распространению Буддизма в Японии.
[2] Самюэл Бил (Samuel Beal, 1825—1889) — британский востоковед, переводчик с китайского языка ранних свитков Буддизма.
[3] Эжен Бюрнуф (Euge`ne Bunouf, 1801—1852) — французский востоковед, крупнейший исследователь Буддизма середины XIX в.; внёс существенный вклад в расшифровку древнеперсидской клинописи.
[4] Анри-Леон Феэр (Henri-Le´on Feer, 1830—1902) — французский востоковед, преподаватель тибетского языка в Коллеж де Франс (фр. le Colle`ge de France).
[5] Уильям Рис-Дэвидс (Thomas William Rhys Davids, 1843—1922) — британский востоковед, специалист по языку пали и основатель «Текстологического общества пали».
[6] Каспар Керн (Johan Hendric Caspar Kern, 1833—1917) — голландский востоковед и лингвист.

Вернуться к началу: Мимолётные видения Неведомой Японии. Из глубин Востока: размышления и постижения в Новой Японии